после его смерти, то это служит лучшим доказательством того, что к его благородному стремлению достигнуть своим сочинением возможно более крупных и прочных результатов не примешивалось ни малейшего тщеславия, жажды похвалы и признания со стороны современников, ни тени каких-либо эгоистических побуждений».
Борис не отрываясь смотрел на Машу. Она не поднимала глаз от книги, но все время чувствовала, как он смотрит на нее, и ей было неловко. Ей было неловко, ей казалось, что Борис сейчас, вот сейчас заговорит с ней, прервет ее, скажет ей какие-то решительные, очень важные слова, и она не знала, что ответить, как ей быть, и она волновалась, но вместе с тем ей было приятно. Почему-то ей было приятно, что он так смотрит на нее.
«Милая, милая моя», — думал Борис. Он молчал. Он сидел совсем тихо. Старался даже дышать тихо. Он не отрываясь смотрел на Машу.
— Клаузевиц… — сказала Маша. — Клаузевиц… Он рассказал о войне в своей книге. Еще он рассказал в своей книге о человеческом разуме. Он рассказал, как разум побеждает всюду, даже на войне. Слушай: «…но война — не забава, она — не простая игра на риск и удачу, не творчество свободного вдохновения; она не шуточное средство для достижения серьезной цели…» И дальше: «…но течение ее, во всяком случае, бывает достаточно продолжительным для того, чтобы дать ему то или другое направление, то есть сохранить подчинение ее руководящей разумной воле».
Солнце вышло из-за облаков, и яркий луч осветил комнату. Золотые пылинки блестели в солнечном луче. Волосы Маши засверкали на солнце. Она не поднимала головы и перелистывала книгу.
— А вот он пишет о бое, — сказала она. — «…Средство только одно бой. Как ни разнообразно слагается война, как ни далека она от грубого излияния гнева и ненависти в форме кулачной схватки…» Видишь? Видишь, как пишет он о твоем кулачном бое.
— Но, Маша, милая… — Он сказал «милая», и он забыл, что еще хотел сказать, и растерянно замолчал. Она быстро посмотрела на него и нахмурилась.
— Разум, — сказала она. — Разум человеческий. Клаузевиц пишет… Вот… Вот слушай: «…По своему общему облику война представляет удивительную троицу, составленную из насилия как первоначального элемента, ненависти и вражды, которую следует рассматривать как слепой природный инстинкт; из игры вероятностей и случая, обращающих ее в арену свободной духовной деятельности; из подчиненности ее в качестве орудия политики, благодаря которому она подчиняется чистому разуму…» Разуму! Снова разум, снова великий разум человека. Вот он, Клаузевиц, писал книгу в тихом скромном своем кабинете. Он спокойно писал о войне, а пышные генералы сражались, и сражались короли и полководцы! Они были знамениты. Слава и почести и все такое было у них. А Клаузевиц тихо сидел в своем кабинете, был хорошим семьянином и рано умер. Он не успел кончить свою книгу и умер. Но вот теперь мы не помним имен пышных генералов и полководцев, а имя Клаузевица живое, и его великая книга живет до сих пор. Владимир Ильич необычайно ценил Клаузевица. Владимир Ильич сам перевел с немецкого целые куски из книги Клаузевица. Понимаешь, ты, кулачный боец?
— Боже мой, как ты презрительно разговариваешь со мной! — сказал Борис и засмеялся.
Маша тоже засмеялась и, смеясь, посмотрела на него.
— Маша… — сказал он тихо.
«Вот сейчас… Сейчас он скажет…»
— Маша… — сказал он еще раз.
— Да… — сказала она.
Он тяжело вздохнул.
— Маша, — сказал он. — Но ведь все-таки бой остается. Даже твой генерал говорит, что бой есть основа…
— Да, но ведь мы говорим не о том. Клаузевиц пишет дальше… Слушай: «…Мы хотим показать, как дело обстоит в действительности, и рассеять заблуждение, будто на войне можно достигнуть выдающихся успехов и без умственных способностей, одной храбростью…» Смотри, вот еще: «…В этом понимании Бонапарт был совершенно прав, когда говорил, что многие вопросы, стоящие перед полководцем, являются математической задачей, достойной усилий Ньютона и Эйлера. Главное, что здесь требуется от высших духовных сил, это цельность и анализ, доведенный до удивительного прозрения, способного на лету разрешать и разъяснять тысячи смутных представлений, одоление каждого из которых может истощить обыкновенный ум…» Так уж, если ты говоришь о войне, если ты хочешь сравнить с войной, то зачем же тренировать свои кулаки, если можно тренировать мозг? Разве не хочется тебе стать мозгом, центром, командиром в той же твоей войне, если уж обязательно нужно говорить о войне? А форма, сама суть звериных ваших драк, со всей этой кровью и синяками! Уж это просто гадость, Борис!
— Но, Маша…
— Нет, погоди. Ведь это просто ужасно, что нужно объяснять тебе, Борис. Зачем? Я никак понять не могу! Это же больно, противно, низко, человека недостойно. По моему, все это так очевидно, так ясно!
— Но, Маша, ты неправа, — сказал он. — Мне трудно спорить с тобой, и твой Клаузевиц, действительно, здорово пишет. Дай мне прочесть эту книгу, если можно. Но все-таки ты неправа. Ведь не только в самой кулачной драке дело. Да бокс это вовсе не драка…
Маша засмеялась.
— Лучше, правда, не спорь, — сказала она. — Вот прочти Клаузевица и вообще почитай побольше. Правда, лучше не спорь со мной.
«Милая моя! Она говорит со мной, как с несмышленым ребенком, и она думает, что — ничего, ничего не знаю. Как же сказать ей?»
Маша снова отвернулась. Опять у него сделалось такое лицо, будто вот-вот он скажет ей эти неизвестные и очень важные слова, и опять ей стало страшно, и вместе со страхом опять пришло ощущение чего-то неясного, непонятного, но приятного.
Они молчали довольно долго.
— Маша! — сказал Борис.
Она резко повернулась и прямо посмотрела ему в глаза.
— Мне нужно идти, — тихо сказал он.
Они стояли в полутемной передней. Ему ужасно не хотелось уходить. Он никак не мог придумать, что бы еще сказать ей. Они молча стояли друг против друга.
— Приходи, Боря, — сказала она.
— Хорошо, спасибо, — сказал он.
— Приходи, когда будет время, — сказала она.
— Спасибо, Маша. Я приду обязательно, — сказал он. — Прочитаю твоего Клаузевица и приду.
Потом они еще постояли молча, молча пожали руки, а он пошел к двери. Но щелкнул дверной замок — и дверь распахнулась.
Борис чуть не столкнулся с высоким человеком в шубе. Высокий человек прямо уставился на Бориса, и Борис попятился.
— Папа! — сказала Маша. — Здравствуй, папа! Почему ты так рано?
— Мне нужно взять кое-какие бумаги. Я уезжаю сегодня в Москву, а вечером у меня заседание, и вот я заехал сейчас. Разве ты недовольна, Машка? Или я помешал?
— Нет, что ты, папа, конечно же нет!.. Вот познакомься, пожалуйста. Боря, это мой отец.
— Здравствуйте, — сказал человек в шубе и протянул руку.
— Горбов, — сказал Борис и поклонился.
У него было такое чувство, будто отец Маши должен подозревать его в чем-то предосудительном. Было ужасно неловко. Борис от смущения поклонился слишком низко и слишком сильно пожал руку человека в шубе.
— Я с ним в школе училась, — сказала Маша. У нее тоже был смущенный вид.
— А что с его рукой? — спросил человек в шубе.
— Это я разбился, — сказал Борис. — Случайно разбил руку…
— Простите, как вас зовут?
— Горбов. Борис Горбов.
— Погодите! — сказал человек в шубе и нахмурился. — Горбов — ваша фамилия?