перед этим сказать ему два слова. Пустите меня!» Реанимация — большое помещение, идешь по нему, а Коля где-то в самом конце. Я иду, а везде кровища, трубки, трубки, какие-то тела, все они кажутся мертвыми. Я думаю: «Боже, какие они все толстые, отечные, раздутые, головы огромные после трепанации». Я иду, а он отсчитывает, это не ваш, это не ваш. А это — ваш. Я подхожу. Коля лежит, настоящий атлет, такое рельефное тело, мышцы будто прорисованы, голова, конечно, огромная, лицо отечное, а губы розовые — будто спит. Я взяла его за руку — рука тепленькая, нежная — погладила, сказала: «Колечка, жди меня, я сейчас мамочку похороню, вернусь и возьмусь за тебя. Ты только жди, я скоро приду». Доктор сказал, что Коля лежал, когда его привезли в реанимацию, как атлет. Не убиенный какой-то несчастный, а сильный человек. Доктор еще говорил, что, когда делали операцию, Коля был самым красивым, самым сильным и, конечно, самым любимым пациентом, за которого они боролись. Критические дни продолжались две недели, врачи не опускали руки, хотя надежды у них не было никакой. Они и так предприняли какие-то совершенно экстремальные действия, чтобы его вернуть к жизни. И то, что Коля выжил, для них не меньшее чудо, чем для меня. Когда я Крылову говорю, какой Коля стал дерзкий, дерется, не хочет заниматься, он отвечает: «Здравствуйте, мы его из гроба вам подняли, а вам не нравится, что он дерется. Такие две тяжелые операции потом еще провели, вы должны его понять и молиться, что он жив, более того, снова ходит и говорит».
Как мы ждали, чтобы он вышел из комы! А он все там плавает и плавает, в этой коме. То войдет, то выйдет. Поднимаешь ему веко, и видно, что где-то, а не здесь, находится человек. И когда он уже стал больше быть в жизни, чем в смерти, то есть реагировать на хлопки, открывать глаза. «Николай Петрович, — бац! — откройте глаза, откройте!» Я спрашиваю Царенко: «Вы говорите, что он открывает глаза, ну покажите мне, покажите». А Царенко, у него голос, как труба, и ручищи огромные, подходит к койке: «Николай Петрович, откройте глаза, откройте глаза!» Коля открывает глаза, смотрит на нас и опять куда-то туда уплывает. Он говорит: «Видели?» Я говорю: «Ну, если такими методами, Эльза Кох по сравнению с вами просто девочка».
Говорят, что у умершего человека душа улетает, а тело остается. И душа, пока нет распределения от Господа Бога, где-то рядышком с телом летает, но ей уже показывают как там. Монахи молились, чтобы душа недалеко улетала, чтобы можно было ее вернуть. К Коле она вернулась. Когда он открыл глаза, вдруг ставшие голубыми, я в такую буйность впала, в таком оказалась восторге, это же было неописуемое для меня счастье. Хотя в первое мгновение меня объял ужас и какое-то отстранение от всего мира. Когда маму хоронила, у меня все время Коля был в голове. Как он! Как он! Будто я все время держусь с ним на одной какой-то невидимой нити и все время с ним разговариваю, все время. Возникла какая-то вдруг четкость, даже жесткость в моем поведении. Мне говорят: «Давай мы тебя под ручку поведем». Я отвечаю: «Не надо меня ни «за», ни «под», я сама поведу машину, сама посчитаю деньги, не делайте из меня идиотку и больную». А я и не могла не быть жесткой, потому что у меня следом за похоронами мамы стояло следующее тяжелое дело — вытаскивание Коли. Так я все время держала его на прямой связи.
Мы сейчас с ним разговариваем, и я ему говорю: «Вот ты вернулся. Что же ты там видел?» Он мне отвечает: «Там нет нашей жизни, но мне там было так хорошо. Потом ты меня так звала, что задержаться было невозможно. Ты просто орала все время». А я, действительно, где бы ни была, все время твердила: «Я здесь, я жду тебя, я жду». Хотя, когда я молилась Господу Богу, я говорила: «Как ты решишь, Господи, так и будет».
И вот он «всплывает» и открывает голубые глаза. Я думаю: кто ему вставил линзы? Я понимаю, что в реанимации ни один идиот, даже из любви к искусству, не сделает ему голубые глаза. Коля не Дэвид Боуи, у которого один глаз — коричневый, другой — голубой. Но они были голубые, невероятно, но голубые. Потом я поняла, в чем дело. У него радужная оболочка голубая, коричневый цвет ушел, остался только голубой. Каряя точечка маленькая в зрачке и огромный голубой глаз. Красоты невероятной. Но потихоньку глаза стали возвращаться к обычному карему цвету. Дети, они с какими глазами рождаются? Они рождаются со светлыми глазами: фиолетовыми, синими, а потом через какое-то время определяется их настоящий цвет. И Коленька родился заново с голубыми глазами.
Сейчас Коля говорит: «Как бы нам умереть с тобой вместе?» Я ему отвечаю: «Сейчас нам бы выжить вместе, а вот как умереть, потом будем решать». Он мне: «Мы будем жить долго-долго». Я: «Конечно, Коля. Мы будем долго-долго жить». Он: «Но только ты без меня никуда». Я ему: «Ну, куда же я без тебя, но и ты без меня никуда». Так мы с ним и беседуем о нашей долгой жизни.
Пережить все, что с ним случилось, и выжить после такого — это дорогого стоит. Анализируя Колино поведение, я теперь понимаю, как в его измерении длится наша жизнь. Для некоторых шестьдесят лет тянутся долго-долго, а для кого-то вся жизнь, может быть, как одно мгновение. Так вот, у Коли с 28 февраля до 1 августа 2005 была длиннющая цепь дней. И мне кажется, что я прожила за эти шесть месяцев лет десять — по насыщенности, по эмоциональности, по преодолению, по радости и в то же время муке. И пусть кому-то на экране не понравилось его лицо, я не отдам его никому. Какой бы он ни был, он все равно мой. Еще ближе, еще дороже, поскольку беззащитен. Из супермена он стал для меня ребенком. Легко и приятно, когда у тебя мужик супермен, он все может, позвонит там, нажмет тут, сразу же все принесут, устроят, отправят. А тут совершенно чистая душа, не отчаявшаяся, а, наоборот, борющаяся. Когда я спрашиваю: «Коля, а как дальше будет? Как, Коля, если ты не будешь сниматься или работать в театре?..» — «Мы будем с тобой путешествовать. — «А где мы с тобой возьмем деньги?» — «Ну, чего-нибудь придумаем». Я говорю: «А тебе не будет со мной скучно?» — «Мне с тобой никогда не скучно». Я говорю: «Что же ты раньше со мной не путешествовал?» — «Так дурак был».
Мы же когда поехали года три назад вместе в Испанию, это впервые за десять лет. Как по приговору. «Ладно, ладно, поедем отдыхать, заодно будем с Виталием книгу писать. Поиграем в теннис». Я говорю: «Коль, возьми меня в Аргентину, в Уругвай, ну возьми меня. Возьми меня в Австралию». — «Что ты там будешь делать? Я еду работать. Зачем тебе мотаться? А вот на отдых мы поедем вместе». Я: «Когда?» А сейчас он все время говорит: «Девонька, сядь так, чтобы я тебя видел». Я говорю: «Ну ты же спишь». — «Мне нужно, чтобы я открыл глаза и тебя видел». — «Смотри в окно». — «А на что мне смотреть в окно?» Я говорю: «В каком смысле на что? Я смотрю обычно на небо, когда засыпаю». — «Я тогда буду на деревья смотреть». Он должен все время думать, должен фантазировать, чтобы был в нынешней жизни какой-то интерес. Дверь открывает: «Ты где?» Я говорю: «Да здесь я, здесь я». А каково мне ночью приходится — он же плохо спит и не просто поворачивается, а с одной стороны перекладывается на другую: «Где ты?» Я говорю: «Да здесь я». Сейчас с него снята прежняя маска закрытости: маска супермена, которую он надел, казалось бы, навсегда. Я ему как-то сказала, когда он сопротивлялся лечению у Шкловского: «Коленька, ну что же ты все время хулиганишь?» Он отвечает: «Но ты же знаешь, какой я нежный и ранимый». А он действительно всегда был нежный и ранимый, но умел и успевал скрываться под маской. А сейчас не успевает. Когда я говорю: «Коля, к тебе пришли люди», — он чаще всего отвечает: «Я не хочу никого видеть». — «Почему?» — «Потому что я себе не соответствую». — «Что значит не соответствуешь? Не можешь надеть свою маску супермена? Да и не надевай, ты сейчас гораздо интереснее». — «Ты так думаешь?»
Здорово досаждала нам «желтая» пресса. Она вела себя, как вор: подкупала медсестер, давала деньги, чтобы Колю сфотографировали в реанимации… Репортеры прятались в кустах в парке при Склифе, когда мы гуляли, чтобы потом рассказать, показать всему миру, как он немощен.
Мы нанимали охранников. Они выходили с нами гулять, охраняли нашу палату. Мы жили вообще с охраной. На похоронах моей мамы было двенадцать охранников, которые разгоняли папарацци. А те ажиотаж страшный раздули. Они прямо в гроб лезли. Там такая драка была! Понимаете, я маму хороню, Коля третий день в коме, и неизвестно, выживет ли… Врачи говорят: перспективы вообще никакой, он вот-вот должен умереть… А я, чтобы могли пронести мамин гроб к месту захоронения, вынуждена была давать сигнал охранникам, чтобы отгоняли папарацци, которые окружили нас плотной стеной и загородили проход. И все это было. Но сейчас я даже благодарна им. Я собрала всю эту «желтую» прессу: фотографии, информацию и в подробностях увидела, как Коля восставал буквально из пепла — от беспомощного, лежачего, живого трупа до коляски, потом от коляски до уже ходячего… На даче они перелезали через забор и снимали, как он учится ходить. Они, конечно, много врали. Например, о том, что Коля с невесткой идет париться в баню. В какую баню?! Когда ему перепад температур категорически запрещен! Но все равно они фиксировали все эти разные моменты его долгого возрождения, эти маленькие шажки, которыми Коля шел,