власть, а ее «плохих вождей», «изменников делу рабочего класса». Не принимая режима Хрущева, Шапошников, судя по показаниям одного из свидетелей, в свое время отрицательно отнесся к решениям XX съезда КПСС и разоблачению культа личности Сталина, полагая, что это «отразится на авторитете Коммунистической партии Советского Союза и государства».[885] С этой точки зрения позиция Шапошникова смыкалась с довольно распространенным в то время «народным сталинизмом» и представляла собой типичный случай внутрисистемной критики режима, не выходившей за рамки его фундаментальных основ.
Вскоре после снятия Хрущева И. В. Белик, осужденный в связи с новочеркасскими событиями, направил жалобу Л. И. Брежневу с просьбой пересмотреть приговор. История И. В. Велика, который, по его утверждению, в начале беспорядков осуждал забастовщиков и был лояльным сторонником власти, а затем, потрясенный расстрелом, не смог сдержать своего негодования, раскрывает важную сторону новочеркасского феномена: отторжение от власти даже тех, кто никогда ни в какой «антисоветчине» замечен не был, а бунтовщиков поначалу осуждал.
В конце концов, Прокуратура СССР в протесте по делу Велика (март 1965 г.) признала: «Установлено, что письмо о событиях в г. Новочеркасске по содержанию своему является неправильным, но не антисоветским. Как пояснил Велик, он не смог самостоятельно разобраться в причинах массовых беспорядков, был потрясен их последствиями и „излил душу“ в письме к своему любимому советскому писателю Паустовскому. Установлено, что с письмом никто ознакомлен не был, а многочисленные свидетели, знавшие Велика в течение ряда лет, никогда не слышали от него антисоветских суждений».[886]
Эпизод с Великом — лишь одно из многих проявлений специфически советской системы взаимоотношений народа и власти, в которой честный «свой» порой казался коммунистическим правителем не менее опасным, чем идейный противник режима. Среди «своих», вроде Шапошникова или Велика, не было и не могло быть «единодушного одобрения» кровавой расправы. В итоге власть теряла идейных и убежденных сторонников, т. е. именно тех, кто долгие годы обеспечивал ее прочность и стабильность. На стороне режима, в ситуациях, подобных новочеркасской, могли оказаться лишь циники, приспособленцы и конформисты, либо люди подневольные, вынужденные выполнять приказ, на худой конец — легко внушаемые и одураченные пропагандой. На их поддержку в критический момент рассчитывать не приходилось — не станут вмешиваться, а то и предадут. Но и действовать по законам коммунистического мифа режим, как выяснилось, тоже уже не мог или не умел.
Легитимность власти оказалась под вопросом, и рано или поздно этот вопрос мог быть задан. В середине 1960-х гг. возможности для выхода из кризиса легитимности открыло снятие Хрущева. На его грехи были списаны ошибки режима, а коммунистическая верхушка начала поиск новых (не только идейных и не только репрессивных) способов «лоялизации» населения. Но Новочеркасск «застрял» в памяти народа. А молчавшая власть как бы приняла этот грех на себя. Идейным сторонникам коммунизма оставалось жить с сознанием того «что в нашей стране возможны такие кровавые злодеяния».
Эти слова принадлежат некоему 3. Н. Ткачеву: Сразу после снятия Хрущева он написал Генеральному прокурору СССР письмо с требованием «разъяснений».[887] Этих разъяснений Ткачев так и не дождался. У власти оставались люди, причастные к расстрелу а повторять «ошибку Хрущева» и разоблачать в 1964 г. новочеркасский расстрел, как в 1956 г. разоблачили «культ личности», охотников уже не было.
Предварительное следствие, суды и приговоры
7 июня КГБ при Совете Министров СССР (П. Ивашутин) отчитался о событиях в Новочеркасске перед ЦК КПСС. 10 июня 1962 г, Ф. Р. Козлов, судя по помете на докладной Ивашутина, устно докладывал Президиуму ЦК КПСС.[888] Подробности подобных устных обсуждений и консультаций, как правило, навсегда остаются неизвестными историкам. Однако политический результат обсуждения очевиден. Коммунистические вожди, лично Н. С. Хрущев, дававший санкцию на расстрел, напуганные и озлобившиеся на свой народ, решили осудить «зачинщиков» «на всю катушку» и, продемонстрировав «строгость» к бунтовщикам, подавить очаг сопротивления в зародыше. Широкой огласке дело решили не предавать, на многие годы «засекретив» даже сам факт волнений. Однако в Новочеркасске, где «секретить» было совершенно бессмысленно, решили устроить показательный процесс.
Учитывая, что никакой действительной «организации» в Новочеркасске не было, предварительное следствие и суд, получившие столь ясную политическую директиву, встали на путь фабрикации уголовных дел, а в число «зачинщиков» запихнули всех, кто попался под руку, особенно, если из них можно было слепить образ хулиганов, отщепенцев, паразитов и тунеядцев. Идеально на эту роль подходили люди с судимостями. Ими-то и занималось в первую очередь следствие. «Я, — писал в одной из своих жалоб Е. Ф. Сильченков, — задал вопрос на суде обвинителю Кривошеину: „За что Вы меня судите?“. Получил ответ: за то, что я когда-то был судим, значит я недоволен на Советскую власть, т. е. не подхожу ни к одному пункту кодекса строителя коммунизма».[889]
Следствие упорно цеплялось за любые доказательства того, что люди, избранные в качестве «козлов отпущения», организовывали или способствовали организации погромов. Для этого применялся несложный прием. Следствие постоянно возвращалось к обстоятельству, «важному для дела»: совершая те Или иные действия (призывы к забастовке, демонстрации, требования о снижении цен и т. п.), подследственные уже знали о происходивших в других местах беспорядках и погромах. А если знали, то «по существу (?! —
Кроме того, в ход пошли приемы, вполне достойные сталинской эпохи. Так, про Геннадия Гончарова стало известно, что он и его товарищ 2 июня «принимали участие в так называемой демонстрации и даже заходили в здание горкома партии».[892] Поскольку «практической деятельности Гончарова в этом не установлено», этот эпизод ему не инкриминировался. Но все-таки прокурор Шубников не удержался и предложил использовать эти сведения в суде хотя бы для отрицательной характеристики личности Гончарова.
Далеко не всегда следствие проявляло такую похвальную «сдержанность». Красноречив случай с Е. Левченко. Следствие явно игнорировало противоречия в показаниях свидетелей. Никто не отрицал, что какая-то женщина с балкона призывала к освобождению якобы арестованных рабочих из милиции. Однако в показаниях свидетелей явно были противоречия: возраст (то ли 30, то ли 40 лет), одежда (то ли черный жакет с цветастым платьем или черное платье, то ли красноватый джемпер или свитер). Одна из свидетельниц, сказала, что выступавшая была ее знакомой по имени Галя (Левченко зовут Екатерина).[893] Те, кто видел выступавшую с балкона женщину с близкого расстояния (А. М. Миронов, тоже выступавший с балкона, В. Д. Черепанов, вместе с ней участвовавший в нападении на милицию), так и не опознали в ней Левченко. Возможно, речь вообще следовало вести о двух женщинах, отличавшихся и по возрасту, и по одежде. Недаром же Левченко признала себя виновной только частично. В любом случае, предварительное следствие в спешке обходило острые углы, прибегая, мягко говоря, к весьма странной логике: «Из показаний обвиняемого Миронова видно, что в данном случае речь идет о Левченко, хотя Миронов на следствии ее и не опознал».[894]
Подобную логику «доказательств» можно было бы считать юридическим курьезом, если бы она не была возведена в систему. В одном из заключений Прокуратуры СССР (январь 1965 г.) по жалобе Тульнова,