— Ориентир — группа деревьев. Правее ноль- ноль пятнадцать — группа пехоты… Очередью, восемь, целик два…

«Вот он, ротный, — подумалось мне. — Скомандовать толком не может!»

Все же я заснул, но это был тревожный и беспокойный сон. Мне снился Ленинград и мои старики. Они сидели на балконе в нашей квартире на канале Грибоедова, отец с газетой, а мать с отпечатанной на машинке новой ролью, как бывало сиживали они свободными вечерами в далекие мирные времена. Но вдруг потемнело небо — может быть, наступил уже вечер? — и в этом темном небе послышался нарастающий гул самолетных моторов, Я был где-то рядом, я видел и понимал, что им грозит опасность, но я не мог ни двинуться с места, ни произнести ни слова. И я слышал, как свистели бомбы и грохотали разрывы, и кругом наступила непроницаемая тьма, а в этой тьме внезапно возник капитан Метцнер. Я не видел его лица, но знал, что это соломирский комендант и что он по-прежнему насмешливо и нагло улыбается. Я потянулся за пистолетом, но тут понял, что сплю и что мне жарко и душно, потому что солнце, выйдя из-за ивы, палило мне прямо в лицо.

Я отодвинулся в сторону, в тень, и снова заснул, и мне очень хотелось опять увидеть Ленинград и узнать, что там со стариками, но вместо этого я увидел Терещенко и вместе с ним стал подниматься по крутой металлической лестнице. Терещенко вдруг куда-то исчез, а я очутился в кабинете Махонина, секретаря обкома. Он был одет в военную форму, и я нисколько не удивился, когда, присмотревшись, обнаружил, что это вовсе не Махонин, а капитан Воробьев, мой комбат, убитый в сорок первом году под Бродами. Я стал доказывать Воробьеву, что надо выступить шестнадцатого, непременно шестнадцатого, а он рассмеялся, достал часы и сказал, что уже семь часов.

Я повернулся на спину и открыл глаза. Прямо надо мной, на ветвях, висела моя рубашка. Как она туда попала? Ведь я положил ее под голову…

Солнечные лучи пробивались теперь сбоку, и узкие, вытянутые листья ивы сверкали, как наконечники копий.

— Уже семь, Андрюша, — повторил за моей спиной голос Тани.

— Хорошо, спасибо…

Голос у Тани был и тревожный, и одновременно грустный. Мне бы поговорить с ней сейчас, но говорить ни о чем я не мог.

И этот сон и листья, сверкавшие над моей головой напомнили мне Ленинград. Я вспомнил прозрачное ленинградское небо и золотой купол Исаакиевского собора, видный из наших окон, и крыши, крыши, крыши с торчащими трубами и радиомачтами…

Я был непутевым сыном и весной, уже в седьмом классе, набив портфель тетрадками и учебниками, через чердак забирался на крышу. У меня был укромный уголок на крутом скате между дымовой трубой и коньком, я сбрасывал с себя все. вплоть до трусов, и зачитывался Стивенсоном, Хаггардом, Луи Жаколио. Отец в это время был где-то в Арктике, мать не могла передохнуть от своих театральных забот, и меня некому было выпороть…

Странно — Лешка, мой старший брат, был точно в таких же условиях, но он отлично учился, был членом совета отряда и чего-то там еще, а я рос лодырем и разгильдяем. Меня оставили на второй год, потом выперли из школы, и тогда началась моя нелепая «трудовая» жизнь. Работал я учеником продавца в гастрономическом магазине, и слесарем, и вальцовщиком на «Треугольнике», и носильщиком в порту — и тогда ходил в лихой мичманке, покуривая контрабандный кэпстен, сплевывая сквозь зубы. Потом я стал вдруг пионервожатым. Чему я мог научить ребят? И какой осел назначил меня на эту должность?

В военное училище я попал неожиданно для себя и окружающих: многие шли туда — пошел и я. Меня крепко ломали и обстругивали там, и если я стал в конце концов человеком, то меня сделала им армия и, пожалуй, еще книги. Я много читал, читал все, что попадалось под руку, от Гомера до Шершеневича, а потом меня вдруг качнуло в военную историю, и я стал перекидывать увесистые тома Дельбрюка, Шлиффена и Клаузевица. Пожалуй, не слишком много понял я у этих мудрецов, разве только почувствовал, как мало я знаю и как много надо знать, чтобы уважать самого себя.

— Ты опять заснул, Андрюша?

— Нет, задумался просто.

Я повернулся на живот и увидел Таню. В руках у нее была моя гимнастерка, выстиранная и высушенная, пожалуй даже зачиненная, судя по тому, что Таня пришивала пуговицу к воротнику.

— Напрасно ты, Танюха… Я ведь не в гимнастерке пойду.

— А в чем?

— Пиджак возьму у кого-нибудь. У Батрака, что ли… У него по размеру подойдет.

— Ну, наденешь, когда вернешься.

— А Женька это время в одной рубахе будет ходить?

Она растерянно посмотрела на меня и ничего не сказала, а мне вдруг стало неловко.

— Спасибо, Танюша… Я ведь не хотел обидеть тебя. Просто подумал, что ты напрасно беспокоилась, тратила время.

— Ничего. Пусть Женя в чистом походит. А то… Ты ведь дня через два вернешься?

— Конечно… Ну, не через два, так через пять. Ты не бойся, Танюха, все будет правильно.

— Разве я боюсь? Глупый ты… Я… Я… Мне кажется только…

— Пусть тебе ничего не кажется.

Я обнял ее, она уткнулась носом в мое плечо.

— Мне так хорошо с тобой, Андрюша. Вот только когда вы уходите куда-нибудь… Ты уходишь…

— Не будем об этом.

— Хорошо. Я не буду… — Она вдруг всхлипнула и еще теснее прижалась к моему плечу. — Андрюша, милый, будь осторожнее… Я знаю, ты очень горячий, вспыльчивый

и
ты можешь… Береги себя, Андрюша!

— Хорошо.

— Ты обещаешь? Ты все время будешь сдерживаться?

— Буду.

Они странный народ, женщины, и Таня тоже. Почему-то они уверены, что вот можно себе сказать: я буду или, наоборот, не буду делать то-то и то-то. Но ведь это зависит не от тебя одного, а прежде всего от тех людей, с которыми ты сталкиваешься, от обстановки, от множества условий. И сплошь и рядом бывает, что сейчас вот лучше было бы сделать вот так-то и так-то, но какая-то волна уже подхватила тебя и понесла, и ты уже не властен над своими поступками, потому что они совершаются раньше, чем ты успеешь о них подумать. Ты просто инстинктивно делаешь

именно то, что нужно, хотя потом зачастую кажется, что можно было бы поступить иначе…

Впрочем, не всегда… Бывает и так, что после грызешь себе локти и презираешь, ненавидишь себя, ибо понимаешь, что наломал дров и наделал глупостей.

Мы лежали в густой и высокой траве, и лицо Тани, освещенное солнечными бликами, стало теперь спокойнее, будто от того, что я сказал «буду», могло что-либо измениться. Она была немножко наивной, и доброй, и очень хорошей, и я часто думал о том, как много заложено в ней скромности и внутреннего изящества и как все это могло бы развиться, если бы не проклятая война.

— Громов!.. Андрей! — послышался за кустарниками голос Близнюка.

Я откликнулся, и он, раздвигая ветви, пробился к нам.

— Вот ты где запрятался… — Близнюк понимающе повел глазами в сторону Тани. — Знал бы — не торопился.

— А что?

— Комиссар…

Я взглянул на часы.

— Да, уже пора… Пошли.

Быковский прохаживался возле шалаша. Он отвел меня в сторону и спросил:

— Все ясно?

— А что тут неясного?

— Ну, повтори…

Вы читаете ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×