маленькими, нежными, с пухлыми, как у ребенка, пальцами.

10

Он поселится в маленьком, спокойном городке, где-то в центральных штатах. Состарится и начнет описывать свою жизнь: Колыма, медицина и Владимир-Волынский. Под крылышком оптимистичной и энергичной американской жены. В часе езды от реки Миссисипи.

— Apples are so sweet, — жена внесет фрукты в гостиную и радостной, белозубой улыбкой постарается выразить всю сладость яблок. — So sweet… А он почувствует сладость осенних яблок из их сада. Осенние яблоки съедали, антоновку и ранет укладывали в сундуки и пересыпали соломой. Через некоторое время сундук открывали и выбрасывали испорченные плоды. Всю зиму в доме стоял запах яблок.

(Эти запахи — дома бабушки и родительского дома — слились в неповторимую смесь из собольих шкурок, одеколона и подгнивших яблок. В гостиной профессорской виллы. В часе езды от реки Миссисипи).

Всю важность того, что не важно — запахов, лиц соседей с Фарной, праздничного платья бабушки Хаи, темно-синего, бархатного с гипюровым воротничком… — он оценит, слушая стихи своего приятеля и пациента, профессора английской литературы.

Приятель, сын евреев из Варшавы и Сосновца, никогда не спрашивал родителей о мире, из которого они пришли. О той старой, погибшей цивилизации. Жил совсем несчастливой любовью и писал о ней длинные, никому не нужные стихи.

Когда родители умерли, он начал писать стихи о незаданных вопросах. Спрашивал об улице, о доме напротив, о лицах соседей и бабушкином платье. «Мама… Не говори мне о важном, расскажи мне о малом…».[3]

Не успевший спросить приятель будет лежать в клинике профессора Б. с раком щеки. По вечерам они будут слушать еврейские песенки. Приятель расскажет об отце из Сосновца, который не пропустил ни одного дня на своей трикотажной фабрике в лондонском East End’e. Даже на смерть не взял отгула — умер во время отпуска. Прочитает стихи о его последних словах. Звучали они так: «Ой-вэй…», что в английском написании выглядит как oy vay. Профессор Б. задумается: «Вздыхают ли еще oy vay евреи в Сосновце?»

— Американские евреи стали американцами, — заключает излеченный от рака щеки приятель. — Я американцем не стал. Не стал и англичанином, хотя закончил Кембридж. Надеялся, что приеду в Сосновец — и почувствую себя польским евреем. Не почувствовал. Похоже, моей родиной стали стихи о незаданных вопросах.

Беседу о вещах маловажных прервет глухой удар о внешнюю стеклянную стену, отделяющую комнату от сада. О стену разобьется птица, большая, вызывающе красивая, с голубыми крыльями. Примет прозрачное стекло за воздух, резко ударится о него — и упадет с закрытыми глазами на землю.

— Потеряла сознание, — поставит диагноз профессор Б. — Нужно оставить ее в покое.

Посмеется над предположением о том, что птицу за ним прислали.

Он не будет верить ни во что — ни в знаки, ни в птичьих посланцев, ни в души.

«Душа — это наши мысли, наши дела, наша совесть и любовь, и она умирает вместе с нами», — напишет он в своей книжке.

Людомирская дева не обрадовалась бы, узнав, что ее правнук не верит в души.

Зато верит в Колыму и в Пятидни.

А также в гены, благодаря которым руки передаются по наследству и через сто пятьдесят лет.

Он первым заметит, как зашевелится голубое крыло, и птица за стеклянной стеной откроет глаза.

Без сожаления посмотрит, как она улетает.

— Это хищник, blue jay[4]. Небось высмотрел белочку и нацелился. Ну ничего, еще где-нибудь поймает, на поздний ужин.

СПАСЕНИЕ

1

Давид, цадик из Лелёва, учил: «Пока человек или целый народ не дойдет до познания собственных ошибок, ему не достичь спасения. Мы можем быть спасены лишь настолько, насколько познали самих себя».

У него был сын, который тоже стал раввином в Лелёве. У лелёвского раввина были сын и внук — раввины в Щекочинах. У щекочинского ребе была дочка Ривка, внучка Хана, которую звали Андзей, и правнучка Лина.

Жарким июльским днем тысяча девятьсот сорок второго года внучка цадика в шестом поколении Хана, которую звали Андзей, и ее дочь, семилетняя Лина, ехали улицами варшавского гетто на Умшлагплац. Несколькими минутами раньше их вывели из дома на Твардой и погрузили на подводу, запряженную одной лошадью. На подводе сидели два еврейских полицая; один погонял коня, другой стерег людей — стариков, которые ни о чем не просили, не молились и не пытались бежать.

Подвода свернула на Теплую. Полицаи вполголоса разговаривали между собой. Советовались. Они могли сделать одно из двух — или окружить очередной дом и выгрести оттуда всех, или же перекрыть улицу и устроить мгновенную облаву. Облава быстрее, но в доме можно найти больше людей. Тот, кто погонял коня, был за дом, тот, кто стерег, — за облаву.

Совещание прервал сидевший на телеге мужчина.

— Отпустите их, — сказал он, имея в виду Лину и ее мать Андзю.

Полицейским не хотелось отвечать на бессмысленные просьбы, но к старику присоединилось еще несколько женщин.

— Отпустите, они молодые, пусть поживут.

— Вы что, не знаете, что у меня норма? — отозвался полицейский, который правил лошадью. — Я должен доставить на плац десять евреев. Вдвоем мы должны доставить двадцать евреев. Дадите нам кого- то вместо них? Тогда отпустим.

Старики больше не просили. Предложение полицейского было таким же нелепым, как и их просьба.

Подвода ехала очень медленно. О лошади, которая едва тащится, говорят, что она словно покойника везет, но в гетто не употребляли таких слов. Так что лошадь едва тащилась, хотя могла бы идти быстрее — пешеходов на улице было немного. Всё — так запомнили это Андзя и Лина — происходило в тишине и без спешки.

— Ну? — повернулся к ним полицейский. — Кто за вас пойдет на Умшлагплац? Есть такие?

Они приближались к месту, где Теплая кривым перекрестком соединяется с Гжибовской.[5] «офицерки», на них была мода в Варшаве во время войны. Прически не помню, кажется, валик. Волосы тогда накручивали на длинную спицу и с обеих сторон загибали вверх или вниз. Словом, это была элегантная дама, — неизменно подчеркивала мать Лины. — Даже те сапожки выглядели так, будто надела только чтобы пофорсить.

— Может, знала, что умрет, вот и нарядилась на смерть? — подсказала одна из слушательниц. — Люди очень заботятся о своем последнем наряде.

— Она не вела себя как сумасшедшая?

— Нет, держалась спокойно.

— Может, она кого-то потеряла, и ей уже было все равно?

— Нет, она не выглядела отчаявшейся.

— Судочки… — подсказывала Лина.

— Да, еще в руках она держала пустые судочки.

— А с чего вы взяли, что пустые?

— Она ими помахивала.

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату