В Баденвейлере, тихом городке с чудесным видом на долину Рейна, Чехов и Книппер остановились в отеле «Ромербад». Через два дня они переехали на виллу «Фридерике», потом в отель «Зоммер», в номер с балконом. Из-за одышки Чехов с трудом поднимался по лестнице, поэтому редко покидал комнату. Он сразу заговорил о скуке и стал «помышлять», куда бы «удрать».
Местный доктор Швёрер, также рекомендованный Таубе, находил, что странно было везти столь далеко такого больного человека. Он сомневался — по силам ли Чехову возвращение.
Ночами Чехов не спал, дремал полулежа. Днем сидел в кресле на балконе. Иногда супруги катались в экипаже. Вечерами он раскладывал пасьянс. Ольга Леонардовна изредка отлучалась в швейцарский Базель, к дантисту. В один из дней Книппер ездила в соседний Фрайбург — заказать мужу светлый фланелевый костюм, так как наступила жара.
Чехов писал: «Хочется отсюда поехать на озеро Комо и пожить там немножко; итальянские озера славятся своей красотой, и жить там удобно, недорого». На то самое озеро, на которое он стремился столько лет.
Еще 26 июня (9 июля) Чехов уверял сестру: «Здоровье мое становится все лучше, крепче, ем я достаточно. <…> Кстати сказать, я уже сплю хорошо, как и прежде, очевидно, дела мои по части здравия пошли на поправку по-настоящему. <…> Целую тебя и желаю всяких благ. Твой Антон».
Через два дня написал ей, что поездке на озера не бывать, так как «там все разбежались от жары», но все равно он хочет выехать отсюда. Упомянул одышку, «которая усиливается от малейшего пустяка». И пошутил, ставя диагноз и давая последний медицинский совет самому себе: «Очевидно, желудок мой испорчен безнадежно, поправить его едва ли возможно чем-нибудь, кроме поста, т. е. не есть ничего — и баста. А от одышки единственное лекарство — это не двигаться».
Во вторник, 29 июня (12 июля) состояние Чехова резко ухудшилось. Ему давали кислород, клали лед на сердце, кололи морфий. Ночью он бредил…
В среду, 30 июня, Чехов весь день сидел в подушках, потому что лежа он задыхался. Но к вечеру устал сидеть в кровати и пересел в кресло. Ночью опять не мог заснуть и попросил морфия. Электричество в комнате выключили, так как свет резал глаза, и зажгли свечу.
В четверг, 1 июля, стихла боль, уменьшилась одышка. Чехов сидел в кресле, раскладывал пасьянс «тринадцать». Вечером он рассказал Книппер выдуманный им сюжет. Как богатые курортники ожидают после целого дня «отдыха» обильный ужин. Время идет, и вдруг выясняется, что повар сбежал…
В ночь на 2 июля Чехов проснулся от удушья. То бредил, то засыпал. В два часа ночи, по его просьбе, послали за врачом. Вошедшему доктору Швёреру он сказал по-немецки: «Ich sterbe» — «Я умираю».
Ему дали кислород, впрыснули камфару…
Доктор попросил одного из живших в пансионе русских студентов спуститься вниз и принести от швейцара бутылку шампанского. Почти полный бокал он подал Чехову.
Со словами — «давно я не пил шампанского» — Чехов выпил до дна…
Вдруг что-то на мгновение заклокотало в его горле. В полной тишине доктор держал его правую руку. Несколько минут следил за пульсом…
Известие о смерти Чехова донеслось до России раньше, чем туда пришло его последнее письмо. В нем он писал, что хочет проплыть от Триеста до Одессы на пароходе: «Для меня это была бы незаменимая прогулка <…>. Если будет немножко жарко, то это не беда; у меня будет костюм из фланели. А по железной дороге, признаться, я побаиваюсь ехать. <…> Да и по железной дороге приедешь домой скорей, чем нужно, а я еще не нагулялся».
Бунин в письме родным Чехова в Ялту спрашивал в начале июля, где он, как его здоровье. Впоследствии вспоминал, как поехал в село, за почтой, «взял там газеты и письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу»: «Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге Кузнецовой избы, — и вдруг точно ледяная бритва полоснула по сердцу».
В неоконченной книге Бунина о Чехове есть запись: «Что думал он о смерти? Много раз старательно-твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор:
— Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие — вздор.
Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное:
— Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это…»
И сразу за этой записью:
«Последнее время часто мечтал вслух:
— Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот… — Его „Архиерей“ прошел незамеченным…»
Бунин почувствовал неуловимую связь между признанием Чехова и его предсмертным рассказом — одним из самых потаенных и автобиографичных.
Герой, сын многодетного дьякона из бедного села, до пятнадцати лет «учился плохо, так что даже хотели взять его из духовного училища и отдать в лавочку». Но потом кончил семинарию и академию, принял постриг, защитил диссертацию: «Когда ему было 32 года, его сделали ректором семинарии <…> и тогда жизнь <…> казалась длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу».
Там, у теплого моря, он служил в новой белой церкви, «много читал, часто писал», тосковал по родине. Через годы вернулся в Россию, стал архиереем, «и всё прошлое ушло куда-то далеко, в туман, как будто снилось…».
Последние дни архиерея пришлись на Страстную седмицу. Заболевший брюшным тифом, слабеющий, он продолжал служить. Слушая стройное, вдохновенное пение монахов, он «уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность <…> и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством. Кто знает!»
В субботу, утром, «часов в восемь, у него началось кровотечение из кишок. <…> Преосвященный в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.
„Как хорошо! — думал он. — Как хорошо!“ <…> Пришла старуха мать <…> и целовала его, как ребенка, очень близкого, родного. <…> А он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!».
ИЛЛЮСТРАЦИИ