становилось ясно, что бедняга просыпался каждое утро лишь затем, чтобы прилежно вести свою фабрику к краху. Герр Оллингер сказал, что герр Бастль живет у него уже три года, но живет временно, потому что Оллингер все еще не оставляет попыток разыскать его хозяина.
Отвечая откровенностью на откровенность, Пим описал все, что пережил во время бомбежки Лондона, и ту ночь, когда он был у тетки в Ковентри, а они разбомбили собор, и что тетка его жила в двух шагах от входа в собор, но каким-то чудом дом ее остался целехоньким. Разрушив Ковентри, он в смелом полете воображения превратил себя в адмиральского сына, стоявшего перед окном школьной спальни и спокойно наблюдавшего, как строем пролетают над школой все новые и новые немецкие бомбардировщики, и думая, будут ли они и на этот раз сбрасывать парашютистов в костюмах монашенок.
— Неужели у вас не было бомбоубежищ? — вскричал герр Оллингер. — Это же позор! И вы, такой юный, совсем ребенок! Господи, моя жена просто с ума сойдет от ужаса! Она из Вильдерсвиля, — пояснил он, в то время как герр Бастль, съев сухарик, громко пукнул.
И Пима понесло вперед — он громоздил одну выдумку на другую, апеллируя к истинно швейцарской черте герра Оллингера — его любви к страшным историям, очаровывая жителя нейтральной страны жестокой реальностью войны.
— Но вы были еще так молоды! — опять запротестовал герр Оллингер, когда Пим принялся описывать строгости, царившие во вспомогательном отряде связи в Бредфорде, где он проходил военную подготовку. — И вы не знали тепла родимого гнезда! Такой ребенок!
— Но, слава Богу, нас все же не использовали в военных действиях, — возразил Пим голосом рекламного агента, делая знак официанту подать ему счет. — Мой дед погиб на первой мировой, мой отец пропал без вести на второй, и я беру на себя смелость полагать, что наша семья заслужила некоторую передышку.
Герр Оллингер и слышать не пожелал, чтобы Пим платил по счету. Может быть, за то, что он, герр Оллингер, дышит сейчас вольным воздухом Швейцарии, ему следует благодарить три поколения английского народа! Колбаса и пиво Пима были лишь первой ступенью на лестнице щедрых благодеяний герра Оллингера. Следующей было предложение комнаты на тот срок, который Пиму будет угоден, если он окажет Оллингеру подобную честь — на Ленггассе в маленьком тесном домике, который герр Оллингер унаследовал от матери.
Комната была небольшой. Вернее, она была очень маленькой. На чердаке комнат было три, Пим занимал среднюю, и только в средней можно было разогнуться, хотя и в своей комнате Пим чувствовал себя вольготнее, высунувшись в чердачное окно. Летом там всю ночь было светло, зимой все заваливал снег. Для отопления существовал большой черный радиатор, врезанный в брандмауэр, тепло в него шло от дровяной печки в коридоре. Приходилось постоянно выбирать — мерзнуть ли или обливаться потом, и Пим выбирал то или иное, в зависимости от настроения. И все же, Том, до встречи с мисс Даббер я нигде еще не был так счастлив. Не так часто доводится нам в жизни узнать счастливую семью. Фрау Оллингер была высокого роста, улыбчивая и экономная. В каждодневном своем блуждании по дому Пим однажды увидел в дверную щель ее спящей и заметил, что она улыбалась во сне. Я уверен, что и на смертном одре она улыбалась. Муж ее вился вокруг нее, как большое буксирное судно, и, постоянно нарушая ее планы экономии, сажал на ее шею первого же неприкаянного бродягу и приживала из тех, что встречались ему на пути, и это притом, что он обожал ее. Дочери их были одна некрасивее другой, играли все они ужасно, и игра их возмущала соседей. Одна за другой они вышли замуж за молодых людей, еще более некрасивых, чем они сами, и музыкантов еще более некудышных, которым Оллингер приписывал блеск и невиданные совершенства, и, думая так, он и вправду делал их таковыми. С утра до ночи через кухню Оллингеров шел поток мигрантов, неудачников, непризнанных гениев, жаривших там свои омлеты, тушащих сигареты об их линолеум, и грех вам было, если вы оставляли незапертой дверь в комнату, ибо герру Оллингеру ничего не стоило забыть о вашем там присутствии или, при необходимости, убедить себя в том, что вечером вас там не будет, или же что вы не станете возражать против того, чтобы пожить в одной комнате с незнакомцем некоторое время, пока тот найдет себе другое пристанище. Сколько все мы платили ему, я не помню. Уделить ему мы могли немного и, во всяком случае, недостаточно для того, чтобы поддержать деятельность фабрики в Остермундигене, потому последнее, что я слышал о герре Оллингере, — это то, что ему вполне нравится его работа почтового служащего в Берне, так как люди на почтамте собрались исключительно образованные. Насколько мне известно, единственным его достоянием, не считая герра Бастля, была коллекция порнографических открыток, которой он, будучи человеком застенчивым, и утешался в минуты одиночества. Но, как и всякой своей собственностью, он норовил и этим с кем-нибудь поделиться, и надо сказать, что коллекция его оказалась куда поучительнее книги «Любовь и женщина эпохи рококо».
Таким был этот домашний очаг, превращенный Пимом в его наблюдательный пост. В кои-то веки он жил хорошей полной жизнью. У него была постель, была семья. Он был влюблен в Элизабет, буфетчицу вокзального буфета третьего разряда, и подумывал о женитьбе и отцовстве. Он продолжал мучительную для него переписку с Белиндой, считавшей своим долгом сообщать ему обо всех романах Джемаймы, возможных, «я уверена, только из-за того, что вы так далеко отсюда». Если Рик и не уподобился погасшему вулкану, то стал похож на вулкан притихший, потому что единственное напоминание о нем был теперь поток проповедей о необходимости «всегда быть достойным своего воспитания» и «избегать заграничных соблазнов и ловушек
Единственное, чего Пим был лишен, это дружбы. Друга он встретил в подвале дома герра Оллингера в субботний полдень, втащив туда белье для еженедельной стирки. Наверху на улице первый снег прогонял осень. Руки Пима были заняты охапкой белья, настолько огромной, что он плохо видел и боялся оступиться на каменной лестнице. Свет в подвале через определенные промежутки автоматически отключался — каждую секунду Пим мог бы очутиться в полной темноте и споткнуться о герра Бастля, облюбовавшего себе котел. Но свет все не гас, и, проходя мимо выключателя, он заметил, что кто-то ловко вставил туда остро отточенный ножом кусочек спички. Пахло сигарным дымом, но Берн — это все же не Эскот, здесь каждый, у кого в карманах звенит мелочь, может позволить себе выкурить сигару. Когда же он заметил появившееся там кресло, он подумал, что это из старой рухляди герра Оллингера и припасено им в дар герру Руби, старьевщику, приезжавшему по субботам на ломовой телеге.
— Разве ты не знаешь, что иностранцам запрещено развешивать белье в швейцарских подвалах? — произнес мужской голос — выговор был не местный, говорил он на четком, классическом немецком языке.
— Боюсь, что это мне неизвестно, — сказал Пим.
Он вглядывался в окружающий полумрак, ища кого-то, перед кем ему следовало извиниться, но вместо этого различил неясную фигуру: небольшого роста мужчину, свернувшегося в кресле — одной длинной и бледной рукой он кутался в лоскутное одеяло, натягивая его на себя чуть ли не до шеи, а другой — держал книгу. На нем был черный берет, а лицо украшали вислые усы. Ног его видно не было, но тело под одеялом выглядело угловатым и каким-то неправильным, словно раскрытая не до конца тренога. К креслу прислонена была палка герра Оллингера. Между пальцами руки, стиснувшей одеяло, тлела небольшая сигара.
— В Швейцарии запрещено быть бедным, запрещено быть иностранцем и
— Я друг герра Оллингера.
— Английский друг?
— Моя фамилия Пим.
Нащупав кончик усов, пальцы бледной руки задумчиво потянули его вниз.
— Лорд Пим?
