назад, когда был сумасбродом, молодым щеголем, — пожалуй, в пренеприятнейшую историю из всех, какие помню. — Дядя Сайлас увлажнил одеколоном край носового платка и коснулся им висков. — Если бы мой мальчик был там, уверяю вас, ведь я знаю его, он бы сразу сказал. Наверное, он даже
С этими словами дядя Сайлас в изнеможении откинулся на спинку кресла, смочил ладони своим любимым одеколоном, томно кивнул, прощаясь, и едва слышно пожелал доброй ночи.
— Дадли приехал, — шепнула мне Милли, беря под руку на площадке. — Да какая разница: приехал или нет. Я от него и пустяка не получала. А Хозяин дает ему денег сколько надо, мне же и шестипенсовика не даст никогда. Позор!
Оказывается, в семье Руфина-младшего между единственным сыном и единственной дочерью не было большой привязанности.
Мне хотелось услышать от Милли все, что она могла рассказать об этом новом для меня обитателе Бартрама, и она охотно поведала то немногое, что знала. Впрочем, слова Милли подтвердили мое неприятное впечатление о нем. Ей он внушал страх: он был «чудовищем в ярости». У него одного «хватало удали толковать с Хозяином». Но и он «побаивался Хозяина».
Он наезжал в Бартрам, когда ему вздумается, и в этот раз, как я услышала к своей радости, задержится, вероятно, не дольше чем на неделю-другую. Он был «таким светским малым», что только и «шатался по ливерпулям да по бирмингемам, а то и в сам Лондон катил». Одно время он «водился с Красавицей — Хозяин боялся, что возьмет и женится на ней… вот уж чепуха: ну, заигрывал, а Красавице на это тьфу, ей Том Брайс нравился». Милли утверждала, что и Дадли о ней думать не думал. Он хаживал в Уиндмиллский лес, чтобы «покурить с Чурбаном на пару». Еще он состоял в членах клуба в Фелтраме — того, что собирался в питейном заведении под названием «В пух и прах». Говорили, что он «на редкость меткий стрелок»; Милли знала, что «его вызывали в суд за браконьерство, да только ничего не доказали». От Хозяина она слышала, будто «это все назло», будто их «ненавидят за то, что родом выше других». А еще слышала, будто «все кругом, кроме сквайров да выскочек, любят Дадли, ведь он такой красавец, такой весельчак, хотя дома, случается, и взъярится».
— Хозяин твердит, — заключила Милли, — что он еще будет в парламенте заседать, наплевав на них на всех.
На другое утро, когда мы завершали завтрак, Дадли постучал в окно концом своей длинной глиняной трубки — как раз такой длинной, изогнутой, какую Джо Уиллет держит во рту на этих чудесных, всем нам памятных иллюстрациях к «Барнеби Раджу»{61}. Постучал, приподнял широкополую фетровую шляпу в комичном приветствии, которое, наверное, привело бы в восторг завсегдатаев упомянутого заведения «В пух и прах», а потом уронил шляпу, подкинул ногой, поймал и ловко надел с невозмутимостью, столь непередаваемо забавной, что Милли, расхохотавшись, вскричала:
— Ну видал ли кто этакое!..
Удивительно, но первоначальная уверенность в том, что я узнала человека, неизменно возвращалась ко мне, стоило Дадли неожиданно вновь появиться перед моими глазами.
Я догадалась, что эта комичная пантомима была разыграна, чтобы произвести на меня впечатление. Однако я наблюдала за Дадли с убийственной серьезностью, и тот, сказав Милли два-три слова, отправился дальше, но прежде разломал свою трубку на кусочки, которыми балансировал сначала на носу, потом на подбородке, а оттуда стряхивал их в рот и делал вид, что жует их и проглатывает, чем вызвал у Милли бурное веселье.
Глава VI
Я была довольна, что жалкий фигляр Дадли в тот день больше не появлялся. Но на следующий Милли сообщила, будто дядя выговаривал ему: почему это он нас не развлекает.
— Хозяин как накинулся на него, как взялся за него! А он ни слова — только надулся. Уж я испугалась! Глаз не смела поднять. Потом они оба говорили, о чем — я не разобрала. Хозяин приказал мне уйти; хорошо, я ушла. Вот они меж собой и толковали.
Милли не могла пролить свет на происшествия у церкви Скарздейл и в Ноуле; а я по-прежнему пребывала в сомнении, которое, казалось, вот-вот разрешится в ту или иную сторону. Но мой внутренний голос упорно твердил, что именно Дадли был главным действующим лицом тех ужасных историй.
Впрочем, как ни странно, уверенности у меня оставалось все меньше: я уже не полагалась на память, уже была готова винить разыгравшееся воображение. Одно было бесспорно: между человеком, который связывался в моей памяти с теми ужасными сценами, и Дадли Руфином существовало поразительное, хотя, возможно, и обманчивое сходство.
Милли оказалась, безусловно, права в отношении смысла дядиных предписаний, потому что с того момента мы чаще видели Дадли.
Он бывал застенчив, бывал дерзок, и неуклюж, и высокомерен — словом, нам досаждал несноснейший деревенщина. Хотя порой он краснел, и запинался, и в моем присутствии никогда не чувствовал себя непринужденно, однако он вызывал у меня невыразимое отвращение самонадеянностью, сквозившей в его манерах, и искоса бросаемыми победоносными взглядами — в них ясно читалось удовольствие от того впечатления, которое он производил на меня.
Я бы отдала все на свете, думала я тогда, только бы решиться и сказать ему, как он мне неприятен. Но он, возможно, не поверил бы. Он, вероятно, воображал, что «леди» принимают безразличный вид и выказывают нерасположение, чтобы скрыть свои настоящие чувства. Я избегала смотреть на него и говорить с ним, если могла, а если нет — взгляды и речи мои были торопливы. Надо заметить, что ему, кажется, не нравилось наше общество и, конечно, он всегда чувствовал себя при нас стесненно.
Мне трудно без предвзятости описывать даже внешность Дадли Руфина, но, делая над собой усилие, все же признаю, что черты его отличались правильностью, фигура — пропорциональностью, хотя и некоторой полнотой. У него были светлые волосы и бакенбарды, румяное лицо и очень красивые голубые глаза. Здесь мой дядя не ошибался, и, прояви себя Дадли истинным джентльменом, многие, возможно, нашли бы его привлекательным.
Но в его манерах и выражении лица так ужасно соединялись mauvaise honte[92] и дерзость, грубость, хитрость и самоуверенность — изобличавшие не то чтобы простолюдина, но человека
Постепенно он стал чувствовать себя раскованнее в моем присутствии, и от этого его манеры конечно же не сделались лучше.
Однажды он вошел к нам с Милли во время ленча, подпрыгнул, повернувшись через правое плечо, и воссел на буфет; хитро ухмыляясь и постукивая каблуками ботинок о буфетную стенку, он посматривал на нас.
— Съешь чего-нибудь, Дадли? — спросила Милли.
— Нет, девчонка. Но, на вас глядя, может, капельку пропущу — за компанию.
С этими словами он достал из кармана охотничью фляжку, налил бренди в большой стакан, добавил немного воды из графина и принялся потягивать свой крепкий напиток, ведя разговор.
— У Хозяина наверху викарий, — сказал он, ухмыляясь. — Я хотел перекинуться словом с Хозяином, да теперь вижу, что не скоро до него доберусь: молятся и толкуют, Библию мусолят. Ха-ха-ха! Вскорости конец этому, старуха Уайт говорит, — теперь-то, после смерти дяди Остина… Кончатся молитвы и вся эта всячина — за нее ж не платят!
— Тьфу! Какой стыд! Не греши! — смеясь вскричала Милли. — Он к церкви уже пять лет не