подходил, сам признавался. Нет, раз было дело, да и то, чтобы встретиться с молодой леди. Ну, не греховодник он, Мод? Не греховодник?
Дадли посмотрел на меня с томным лукавством, ухмыляясь и покусывая край широкополой фетровой шляпы, которую прижимал к груди.
Свою нечестивость Дадли Руфин, возможно, принимал за отчаянную отвагу, добавлявшую ему, как он думал, обаяния.
— Милли, я удивлена твоему смеху, — сказала я. — Как ты
— А тебе чего — чтобы я плакала? — спросила Милли.
— Лучше бы не смеялась, — ответила я.
— Я б хотел, чтобы
Вместо того чтобы залиться слезами, я откинулась на спинку стула и стала медленно переворачивать страницы поэм Вальтера Скотта, которые мы с Милли тогда читали по вечерам.
Тон, каким этот ужасный молодой человек говорил о своем отце, его наглые намеки, адресованные мне, низкое хвастовство своим безбожием вызвали у меня еще большее отвращение к нему.
— Прыти не хватает этим проповедникам. Ох, долго, чувствую, придется мне тут ждать. Я б уже за три мили был, ежели не дальше, черт подери! — Он поднял ногу, потом другую: он разглядывал их, будто вычисляя, как далеко ноги унесли бы его. — И чего б людям не отведать Библии, молитв по воскресеньям да тем и удовольствоваться? Эй, Милли, девчонка, не сходишь ли, не посмотришь, как там Хозяин — кончил с викарием? Сходи, а? Я целый день из-за него потеряю!
Милли, привыкшая слушаться брата, вскочила, заторопилась и, минуя меня, шепнула:
—
Милли ушла. Дадли, насвистывая какой-то мотив и раскачивая ногой из стороны в сторону, проводил ее косым взглядом.
— Вот, мисс, беда! Такого бойкого парня так крепко держат в руках. Ни шиллинга нету — все он выдает. И черт подери, шестипенсовика не даст, пока не узнает, на что.
— Возможно, дядя думает, что вы должны сами заработать деньги, — заметила я.
— Кто б мне сказал, как это можно заработать сегодня! Не магазин же джентльмену держать, в самом деле! Да будут… будут у меня денежки и без него. Душеприказчики кучу денег мне выдадут. Честные малые, само собой, только, проклятье, с деньгами не торопятся.
Я оставила без комментариев намек на душеприказчиков моего дорогого отца.
— А когда, Мод, у меня будут денежки, я знаю, кому привезу гостинец. Зна-а-аю, девочка!
Этот мерзкий человек протянул свое «знаю», искоса кинув на меня взгляд, который, наверное, у него считался сражающим наповал.
Я из тех несчастных, кто всегда краснеет, желая выказать безразличие. И вот, к моему невыразимому огорчению, я почувствовала, что мои щеки и даже лоб запылали.
Я поняла, что он заметил мое крайнее смущение, — одна эта мысль приводила меня в ярость; злясь на себя и на него, я не знала, как выразить свое негодование и презрение.
Заблуждаясь в отношении причины моего волнения, мистер Дадли Руфин рассмеялся с омерзительной мягкостью в голосе.
— И кое-что, девочка, я должен получить за это. Чти отца своего — так ведь? Вы ж не хотите, чтоб я не слушал Хозяина? Не хотите?
Я бросила на него взгляд, каким надеялась положить конец этим дерзостям, но покраснела еще сильнее.
— Во всем графстве нет таких глаз, готов поспорить! — вскричал он, оживляясь. — Вы, Мод, страшно хорошенькая. Не знаю, что на меня нашло в тот вечер, когда Хозяин велел поцеловать вас, но, черт подери, сейчас вы не отвертитесь, сейчас я получу поцелуй. Получу, девочка, пускай ты там и покраснела!
Он спрыгнул с буфета и развинченной походкой направился ко мне, улыбаясь омерзительной улыбкой и протягивая руки. Я вскочила в совершеннейшей ярости.
— Черт подери, она, никак, собирается меряться силой со мной! — Он весело хмыкнул. — Ну, Мод, ты ж не рассердишься? В конце концов, мы должны слушать Хозяина… Хозяин сказал нам поцеловаться. Разве не говорил?
— Нет…
И я стала кричать, призывая Милли.
— Вот так всегда с ними, с этой дрянью! Никогда их не разберешь, — сказал он грубо. — Чего вы шум такой подняли из-за шутки? Ну бросьте, бросьте кричать! Вам же никто ничего плохого не делает.
Злобно хмыкнув, он развернулся на каблуках и покинул комнату.
Думаю, я была права, отчаянно, как только могла, воспротивившись этой попытке добиться близости, которая, несмотря на противоположное мнение моего дяди, казалась мне просто насилием.
Милли застала меня одну, уже не испуганную, однако разгневанную. Я твердо решила, что пожалуюсь дяде, но викарий все еще был у него, а когда ушел, я немного остыла. И уже вновь трепетала, думая о дяде, воображала, что он увидит в происшествии только шутливое ухаживание. Поэтому, уверенная, что Дадли Руфин получил урок и теперь дважды подумает, прежде чем снова позволит себе дерзкую выходку, я согласилась с Милли, что лучше не заводить разговор о случившемся.
Дадли, к моей радости, обиделся на меня и почти не появлялся, а появляясь, бывал мрачен и молчалив. И я жила в приятном ожидании, что он, как говорила Милли, скоро уедет.
У дяди оставались его Библия и его утешения. Однако не мог он, этот утонченный светский человек, этот старый roue[93], пусть и обращенный на путь истинный, — не мог он спокойно смотреть, как его сын, обреченный участи отверженного, делается вторым Тони Ламкином{62}: дядя должен был сознавать, что Дадли — пусть, на его взгляд, и одаренный природой — всего лишь грубый простак.
Пытаюсь вызвать в памяти мои тогдашние представления о дяде и вижу смутный и нелепый образ: серебряная голова — ноги из глины. Я все же плохо понимала его тогда.
Я склонялась к мнению, что он был несколько эгоистичен и требователен, а говоря словами Мэри Куинс, «страшно разборчив». Он привык получать черепах из Ливерпуля. Пил кларет и белый рейнвейн, заботясь о здоровье; по той же причине ел вальдшнепов и другие легкие, питательные деликатесы. Ему было не просто угодить, что касалось приготовления этих его блюд, равно как и его кофе.
Речь дяди была непринужденна, изящна и — под маскирующим покровом сентиментальности — лишена чувства; но эту искусную речь, полную стихотворных строк на французском, ярких метафор и риторических фигур, иногда внезапно, подобно грозовой молнии, пронизывала мертвенным светом какая- нибудь религиозная мысль. Я никогда не могла решить, шло ли это от притворства или от естества, мучимого прерывающимися судорогами боли.
Блеск огромных глаз был особенным. Ни с чем его не сравню, разве что с отсветом ясной луны на гладком металле. Впрочем, и это сравнение поверхностно. Какое-то белое свечение, и в следующий миг — почти бессмысленность во взгляде. Я всегда вспоминала строчки Мура, встречая эти глаза:
Ни в одних глазах не видела я даже подобия этого гибельного сияния. А его припадки, его существование на грани жизни и смерти… между разумом и безумием — существование, будто болотные огни, вселявшее ужас в тех, кто оказывался рядом!
Я не понимала даже его чувств к детям. Иногда я думала, что он готов душу отдать за них, иногда