Однако услышать из ее уст слова в защиту его класса ему было не только приятно, но почему-то и мучительно больно, словно он приобрел что-то незаконно, получил какое-то сомнительное преимущество.

— Да! Именно аристократического! — вскричала она. — Уж лучше аристократы по рождению, чем аристократы денежного мешка! Ведь кого выбирают в правительство, кого считают самыми подходящими для этой роли? Того, кто имеет деньги или талант их иметь! Неважно, что они из себя представляют: деньги и талант на деньги — вот что главное. И правят они во имя денег!

— Их выбирает народ, — возразил он.

— Знаю. Но что такое народ? Каждый в нем нацелен на деньги. Мне ненавистна мысль о том, что кто-то равен мне, потому что имеет равное со мной количество денег. Я знаю, что я лучше их всех! И я их ненавижу! Никакая они мне не ровня! Ненавижу равенство, в основе которого — деньги! Это грязное равенство!

Обращенные на него глаза сверкнули так, что он подумал, будто она хочет его убить. Она держала его в тисках, желая сломить. И в его душе вспыхнул гнев на нее. Он еще поборется за их совместную жизнь, на это-то он способен! Им овладело слепое тяжкое упрямство.

— Но мне плевать на деньги, — сказал он, — и совать свой палец в пирог я вовсе не намерен. Я слишком дорожу своим пальцем.

— Да что ты мне про свои пальцы рассказываешь! — в сердцах воскликнула она. — Ты со своими чистенькими пальчиками отправляешься в Индию, чтобы стать там важным человеком! Индия для тебя просто тщеславная фантазия!

— В каком это смысле «тщеславная фантазия»? — вскричал он, побледнев от гнева и страха.

— Ты считаешь индусов глупее нашего, примитивнее, вот тебя и греет план тереться возле них, чтобы главенствовать над ними, — сказала она. — И ты чувствуешь себя таким добродетельным: как же, ведь ты будешь править ими для их же блага. Да кто ты такой, чтобы чувствовать себя таким добродетельным? И что доброго в твоем правлении, скажи на милость? Оно мерзко, если хочешь знать! Во имя чего ты будешь там главенствовать, править? Чтобы сделать тамошнюю жизнь такой же мертвой и злобной, как здешняя!

— Меньше всего я чувствую себя добродетельным, — возразил он.

— А что ты тогда чувствуешь? Впрочем, разве это так важно, что ты чувствуешь или не чувствуешь!

— Ты-то сама что чувствуешь? — возмутился он. — Разве не считаешь себя в глубине души верхом добродетели?

— Да, считаю! Считаю, потому что спорю с тобой и противлюсь старому мертвому хламу, который ты хочешь мне всучить! — выкрикнула она.

Последние ее слова, сказанные так убежденно, его совершенно обезоружили. У него словно ноги подкосились, он превратился в ничто. Он чувствовал жуткую тошноту и слабость, будто и вправду обезножел и не в состоянии сделать и шага, став калекой, обрубком человека, зависимым, ничтожным. Его охватило кошмарное чувство беспомощности; чувство, что он лишь знак, изображение, не имеющее реальности, бесило, выводило из себя.

Теперь, даже когда он был с ней, на него вдруг накатывала, одолевая, некая мертвенность, и он был лишь телом, из которого выкачали живую жизнь. В таком состоянии он ничего не видел, не слышал, не ощущал, а жизнь в нем продолжалась лишь механически, по инерции.

Он ненавидел ее всеми силами, которые в этом состоянии еще у него оставались. И измысливал хитроумные пути, как заставить ее уважать его. Ибо она его не уважала. Он оставлял ее и не писал. Он любезничал с другими женщинами, любезничал с Гудрун.

Последнее вызывало ее особенную ярость. Физически она была все еще привязана к нему и яростно ревновала. Страстный огонь гнева, вспыхнув, заставил ее однажды бросить ему упрек, что, не умея удовлетворить одну женщину, он увивается за многими.

— Разве ж я тебя не удовлетворяю? — начал допытываться он, и лицо его опять залила бледность.

— Да, не удовлетворяешь! — ответила она. — И никогда не удовлетворял, не считая первой недели в Лондоне. А сейчас — никогда. И в постели с тобой…

Она передернула плечами и резко отвернулась с выражением холодного безучастия и пустоты. Ему хотелось ее убить.

Доведя его до полного бешенства и увидев его глаза — потемневшие в припадке бешеного страдания, она тоже ощутила страдание — огромное, неодолимое. И ее охватила любовь к нему. Ведь она желала его любить, о, как она сильно желала! Сильнее жизни и смерти было в ней стремление смочь его любить.

И в такие минуты, когда его одолевало бешенство оттого, что она хочет его убить, уничтожить, уничтожить его спокойное довольство собой, когда повседневное его «я» рушилось, оставляя в нем лишь голую первобытную мужскую суть, мучимую сумасшедшим страданием, стремление любить превращалось у нее в любовь. Она опять брала его в плен, и вместе они оказывались в едином порыве сокрушительной страсти, в котором он давал ей удовлетворение и сознавал это.

И все это таило в себе зародыш смерти. После каждой их близости ее мучительная тяга к нему или же к тому, чего он не мог ей дать, крепла, а любовь ее к нему становилась все безнадежнее. И после каждой их близости его бешеная, безумная зависимость от нее все углублялась, а его надежда стать стойким и сильным, навеки пленив ее своей силой, в нем слабла. Он чувствовал, что становится лишь ее дополнением.

Подоспела праздничная неделя после Духова дня — как раз перед самыми ее экзаменами. У Урсулы было несколько свободных дней. Дороти получила наследство и имела теперь домик в Суссексе. Она пригласила их погостить.

Они очутились в ее аккуратном маленьком коттедже у подножья Холмов. Здесь им была предоставлена полная свобода. Урсула все хотела забраться повыше. Извилистая белая дорога, кружа, вела вверх, на округлую вершину. Урсула поставила ее своей целью.

Сверху ей был виден Канал в нескольких милях оттуда, море, вздымавшее свои волны и слабо поблескивавшее на горизонте, она разглядела остров Уайт — темную тень вдали, по расчерченной квадратами долине внизу петляла и сияла река, устремляясь к морю, громоздилась призрачная громада Арундельского замка, и дальше все холмы, холмы, чьи высокие округлости признавали лишь небо, чья сиявшая на солнце гладкая покатость умерялась лишь редкими кустарниками, преграждавшими их неуклонное движение к изменчивым небесам.

Она видела деревни внизу, леса Уилда; поезд, храбрый малыш, дерзко направлявший свой путь с полным осознанием своей важной миссии, словно он нес в себе весь смысл мироздания; он катил по заливным лугам, чтобы нырнуть затем в расщелину между холмами, катил, распуская хвост белого пара и все же такой крошечный. Крошка, однако весь мир от края до края был ему доступен, и не существовало на земле такого места, куда он не мог бы добежать. А рядом Холмы, с восхитительным безразличием несущие на себе и свои отроги, и груз солнечного сияния, пьющие солнечный свет, питающие свою золотистую кожу равно и солнцем, и морскими ветрами, и сырым прибрежным туманом с таким царственным спокойствием, с такой неколебимой непреложностью бытия. Ну, разве они не чудо из чудес, не чудеснее даже, чем дерзкий маленький поезд? Но слепая, жалкая, деятельная целеустремленность крошки-поезда, удалявшегося в облаке пара по расчерченной квадратами долине в бескрайнюю туманную даль — откуда такая прыть, такая деятельная энергия? — вызвала у нее слезы. Куда он бежит? Да никуда, просто бежит и бежит. Слепо, без цели и смысла, но с какой торопливостью. Сидя на каком-то доисторическом земляном валу, она плакала, и слезы текли по ее щекам. Этот поезд изрыл всю землю туннелями, слепыми, уродливыми.

И она уткнулась лицом в эту землю Холмов, таких сильных, что не нуждались ни в ком и ни в чем, кроме общения с вечностью небес, и пожелала себе стать такой же — сильной и гладкой, как этот холм, устремлявший свою голую грудь, руки и ноги своих отрогов, открытых всем ветрам, к небесным туманам и солнечному свету.

Но надо было подняться с солнечного земляного вала и взглянуть вниз на расчерченную долину с ее дымными, полными деятельности деревеньками. Как близорук, недальновиден этот бегущий вдаль поезд,

Вы читаете Радуга в небе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×