— Ведьмою, ведьмою… — водрузила она увесистый клад на бархатный стол. Открыла крышку. — Оно и понятно. Реально ж, ни рожи, ни кожи, — самокритично признала она, — а мужики липнут как мухи.
Тетка вытащила из полуметрового короба крымскую шкатулку, облепленную разноцветными ракушками, заглянула вовнутрь.
Катя взяла из вороха старых бумаг почтовую открытку.
Царская площадь:
«Европейская» гостиница, перечеркнутая длинным балконом. Наивный, дореволюционный трамвай. Фонтан «Иван», очерченный клумбой…
Но «Иван» и Катя были не представлены. «Европейскую» снесли в 1947. А филармония (единственная старожилка площади, пережившая век благодаря заступничеству поэта) — в кадр не попала.
И Катя не узнала Киев.
Она перевернула открытку.
Вместо приветов и поздравлений там стояло одно, необъяснимое число:
13311294
Катя взглянула на адрес.
— прочла она изысканный дореволюционный почерк.
— Кто такая Анна Михайловна Строгова? — спросила Дображанская.
— Да прапрабабка твоя, та, что на портрете. Смотри… — Тетка достала из крымской шкатулки старую брошь. — Видишь, она в ней сфотографирована? Можно сказать, семейная реликвия.
Катя посмотрела на некрасивую Анну Михайловну.
Голова прародительницы, увенчанная большой меховой шапкой а-ля «батько Махно», сидела на массивной шее, украшенной брошью.
Праправнучка протянула руку и приняла камею из слоновой кости.
— С нее-то, прапрабабушки нашей, все несчастья и начались, — поведала тетка. — Когда родители твои погибли, я Чарночке так и сказала: «Наша семья точно проклятая».
— Проклятая? — заинтересовалась Катерина.
— А как еще это назвать? — отозвалась тетка. — Прабабушка твоя в первую мировую войну погибла совсем молодой. И мама наша — твоя бабушка Ира — молодой умерла в великую отечественную. Мы ж с Чарночкой и мамой твоей тоже сиротами росли. А прапрабабушка Анна еще до революции под трамвай попала. Про нее даже в газетах писали. Сейчас найду, у меня где-то хранится… Она была первой женщиной в России, которую задавил трамвай!
— Странно это, — сказала Катя.
Она смотрела на свою ладонь, чувствуя, как тело покрывает колючий озноб.
Вырезанный на кости женский профиль был ей отлично знаком.
Глава шестая,
в которой упоминается неизвестный усач
….и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза.
— Маша, он буквально кинулся под этот трамвай. Трамвай был не виноват, — говорил Мир.
Он давно отпустил ее плечи. Но Маша по-прежнему стояла, уткнувшись носом в его воротник.
— Какой-то странный у нас день, да? Сплошные трагедии. Не так, так эдак… — Мир словно извинялся перед ней.
— Может, это как раз и было то, что мне должно знать? — сказала Маша бесцветно.
Ей было странно и пусто.
«То» или не «то» — она не видела этого.
Не видела смерти, а потому не могла поверить в нее. В сухом изложении Мира несчастный случай, лишенный каких-либо живописных подробностей, не отличался от абстрактно-бескровной книжной истории.
«Некий человек буквально бросился под трамвай», — вот и все, что сказал ей он.
И Маша очень старалась пожалеть «человека», но не могла.
Или, может, боялась, что, пожалев его, разрушит идеалистическую красоту своего XIX века?
Потому и не оборачивалась — боялась.
— Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, — сказал Мир. — Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?
— Да хоть там, — не глядя, указала ему Ковалева в сторону «Европейской» гостиницы.
Трехэтажная гостиница, работы архитектора Беретти-отца, расположенная на месте бывшего музея В.Ленина, однозначно шла площади больше, чем музей.
— Там есть ресторан.
— Так давай, у нас же куча денег! — разохотился Мир.
На пачку сотенных «катенек», прихваченных из щедрого тайника, можно было не только выпить и закусить, но и с шиком прожить в «Европейской» годик-другой.
— Правильно, — закивала Маша, — не домой же идти.
Под домом она подразумевала век XXI и тут же взбодрилась, отыскав логическое обоснованье желанной отсрочке: несмотря на трамвайный эпизод, домой не хотелось отчаянно.
— Мне нужно подумать, — убедила она себя, — сложить все воедино. А думать на морозе…
— Верно мыслишь. Пойдем.
Они направились через Царскую площадь.
Провинившийся трамвай все еще стоял в устье спуска, связывающего Крещатик с Подолом. Опустевший вагончик окружала толпа зевак.
То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.
— А может, не стоит? — замялась она у дверей. — Нехорошо как-то.
— Ну, Маша! — обиженно проныл Красавицкий.
— Ладно, — вздохнула она. — Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.
— В зоопарке никто ничего не понял!
— Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…
— Все равно, — убежденно сказал Мирослав, — заказ должен делать мужчина. И думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»
— Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо вкрутую или…
— Не спросит! Спорим на поцелуй?
— Нет. — Маша целомудренно надулась. Однако настроение у нее внезапно улучшилось.
Они беспрепятственно прошли через холл и проследовали в зал ресторана, гордящегося своими дорогими гардинами и изящною мебелью, фарфоровой посудой и столовым серебром, переполненный