И слышно — капли постукивают о камень. Девушки, прислонившись друг к другу, изумленными поблескивают зрачками. Словно молния тишину осветила, на Сему обрушились и руки и губы. «Сема, Руденко, что же ты, милый!» — «Что же ты! Опоздал ты! Вот если бы Люба…» — «Что с Любой? — спрашиваю, замирая.— Не плачьте!» — приказал я им строго. Лицом к броне прислоняется Рая. «Не успел ты. Ты бы раньше немного». — «Не удалось ей спастись… Как ждала тебя, Сема…» — «После побега мы летели, как птицы…» — «Где она?» — «Стали у них эсэсовцы дома. Когда вернулась… Гад решил объясниться. В морду кружкой влепила — согнулась жестянка. Ты помнишь, ведь умела подраться! Он донес на нее, этот немец из танка, и угнали ее в Германию. В рабство…» Танк грохочет вдоль переломанных улиц, и тишина отпрыгивает к заборам. «Сема, мы еще не вернулись!» — «Не вернулись и вернемся не скоро». — «Сема! — кричу я. — Не прощу себе сроду за всё, что о Любе… Называл тебя тряпкой. Она научила нас верить народу…» Сема склоняется над боеукладкой. В парке закипает работа, пока еще слышны выстрелы где-то, в бригаду вызывают кого-то, кто-то песню запевает про Лизавету. Сема отправился к Любиной маме, мы «тридцатьчетверку» заправили нашу и обедаем — я, радист и механик. Дождик накрапывает нам в кашу. Девушки, улыбаясь несмело, идти стесняются в изношенных платьях, друг друга подбадривают: «Подумаешь, дело! Не засмеют нас, понимают же. Братья!» Потом они подходят поближе, умытые дорогими слезами. Я гляжу в котелок — и ничего не вижу. Дождь ли это застилает глаза мне? К губе подбегает горячая россыпь, языком ее — солоноватая жидкость. Читают девушки: «Комсомолец Матросов». Просят нас: «Кто это, расскажите!» Истребители пролетают над нами. «Русские!» — крикнули девушки и запрокинули лица. Радист спросил: «Вы не русские сами?» Стало слышно, как весна шевелится. «Наши! Выражайтесь яснее. Наши, слышите, это наши летят-то…» — «Наши!» — девушки шепчут, краснея. «Наши!..» — повторяют девчата. Город обдут январем необычным, окна сияют теплынью досрочной, и смех мешается с говором птичьим, с грохотом трубы водосточной. Коля, радист наш, отбросил окурок. «За Уралом нам придется жениться!» — «Почему так?» — «А что же, — отвечает он хмуро, — тут каждая нагляделась на фрица». — «Брось наговаривать на девушек, Коля», — обрезал механик. «Что, неверно, Нехода?» — «Что же они, не советские, что ли?» — «Дело не в этом, а привыкли. Три года!» — «Привыкли? А тогда почему же они из Германии под пулями убегают? Ничего не страшило их: ни голод, ни стужа! Кто листовки тут издавал к Первомаю? Не их ли фашисты водили под стражей? Хлеб несли они партизанским отрядам, в старье наряжались, и мазались сажей, и горбились, чтоб не понравиться гадам… Фашизм на них обрушился втрое, тоску по свободе они испытали всем сердцем. Мы на танке — нас возводят в герои, а они, безоружные, не поддались иноземцам! Мы перед ними должны извиниться. Они страдали не меньше любого солдата. А то, что они оказались в лапах у фрица, — в этом, друг мой, мы с тобой виноваты».