смешной фарс, написанный с довлатовской наблюдательностью и строгим соблюдением правдивых деталей на общем фоне полного абсурда.
(
Ася Пекуровская:
По мере нашего ознакомления с жизнью кулуаров, коридоров и лестничных площадок, служивших, при всей нерадивой сноровке администрации Ленинградского университета, агитаторским пунктом для прогульщиков и разгильдяев, круг Сережиных друзей стал пополняться генералами от литературы и продолжателями чеховской традиции: «Хорошо после обеда выпить рюмку водки, и сразу же другую». Так на арену вышли Андрюша Арьев, Слава Веселов, Валера Грубин и несколько других будущих товарищей Сережи. Как истый кавказец и жрец анклава, Сережа не замедлил внести свою собственную лепту, открыв филиал кулуаров, коридоров и лестничных площадок у себя дома, на улице Рубинштейна, где сразу же получил признание у узкого круга, квадрата и параллелепипеда, ничего, кроме хлеба и зрелищ от него не требовавшего. Сережа любил кормить гостей с избытком и, по обычаю российского хлебосольства, умел делиться последним куском.
(
Андрей Арьев:
С Сережей было трудно не познакомиться, потому что он всегда выделялся. Мы вместе учились на филологическом факультете: он на финском отделении, я на русском. На первых курсах у нас было много общих лекций — как правило, самых занудных и никому не нужных, вроде политэкономии или истории КПСС. Как правило, мы на них не ходили, но из нашей тридцатой аудитории открывался прекрасный вид на Университетскую набережную, можно было наслаждаться им и ничего не слушать. Меня кто-то спросил, что такое для меня университет. Я ответил: конечно, это окно в Неву.
Во время такой лекции Сережа мне как-то сунул три рассказика. На какой-то из них я ткнул пальцем и сказал: «А вот это мне не понравилось меньше». С моей стороны это была высшая степень похвалы. Тогда мне просто не могло понравиться то, что написал мой приятель.
Сергей Вольф:
То ли Сережа в университете тогда учился, то ли учился писать, — не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. Но вот так, о литературе применительно к себе — нет.
— Я, — говорит, — извините, простите, пишу. Пытаюсь писать прозу, а вы…
Запнулся. Он-то — никто. А я — мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, по углам, из-за моей прозы — переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.
— Я… — говорит.
— Да, — говорю. — Так что же «я»?
— А вы — уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?
По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного свойства, я, кажется, ответил — нет. Да что там! — просто «нет».
(
Сергей Вольф:
Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма (это еще до дружбы с Воннегутом… или потом?), Сережа и родил мифчик, что-де я сказал ему «нет», так как на столе «Восточного» меня ждала рюмка водки и я торопился. Скромен был Сережа необыкновенно, осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. Скромен и вариативен необычайно. Позже, когда откуда-то сверху, с малых небес, ему велено было называть иногда меня «старый дурак», он часто ловко уходил от общения, извиняясь по телефону, что — нет-нет-нет! — он занят, приглашен в гости к «приличным пожилым людям».
(
Ася Пекуровская:
Генералы от литературы и продолжатели чеховской традиции составляли скромную долю в том узком кругу, квадрате и параллелепипеде, центром которого считал себя и был почитаем Сережа. Существовали и другие интимные аллеи, под сенью которых Сережа вершил свое ритуальное застолье, «делил», с позволения Баратынского, «шумные досуги / разгульной юности моей». Список друзей этого круга составляли Игорь Смирнов, Миша Абелев, Саша Фомушкин, Нина Перлина, Марина Миронова, тогда подруга Миши Абелева, и более отдаленно — Сережа Байбаков, Леша Бобров и Костя Азадовский. В этих ежевечерних застольях текла наша жизнь, в которой все принималось как должное. Хрупкого вида Саша Фомушкин оказывался многократным чемпионом по боксу, отец Миши Абелева женился во второй раз, о чем свидетельствовало вошедшее в наш лексикон слово «мачеха», отец Смирнова был не то полковником, не то генералом КГБ, а отец Азадовского лучшим в России специалистом по фольклору, под редакцией которого выходили уникальные издания сказок. Завсегдатаям вечерних посиделок, как, впрочем, и генералам от литературы, было известно, что Сережу можно называть «Сереньким», как его любовно именовал Донат Мечик, его отец, Игоря Смирнова — «Гагой», а меня — «Асетриной», как когда-то ловко окрестил меня Сережа. С этими людьми связаны истории самого разного толка.
(
Андрей Арьев:
Когда мы учились на филфаке, мы вдруг сделали для себя удивительное открытие. Оказалось, что в нашей подцензурной, замордованной литературе еще существуют хорошие писатели. Причем не только мэтры, живущие в Комарове или в Переделкине (такие как Ахматова и Шкловский), но и наши сверстники. Мы увидели, что в городе по-прежнему есть поэзия. В разных кафе, домах культуры, в Университете без конца проходят поэтические соревнования. Появились Глеб Горбовский, Александр Кушнер, Виктор Соснора, потом их всех догнал Иосиф Бродский. Все разные и все очень талантливые. Начинался какой-то новый период в истории нашей литературы, и мы могли принять в этом непосредственное участие. Для Сережи было очень важно, чтобы эта слава его не миновала. Сначала он сам пытался стать поэтом, все его