семнадцать семьдесят пять».
Это было до обидного просто: назвать адрес редакции — Broadway, 1775.
(
Дмитрий Дмитриев:
Я тогда был в экспедиции на острове Тянь-Шань. Как-то вечером я пытался настроить свой приемник, случайно попал на радио «Свобода» и вдруг услышал голос Сережи. Конечно, я его сразу узнал. Помню, в тот момент меня охватило странное, совершенно новое чувство. Мне вдруг стало очень легко. Я подумал: я на Тянь-Шане, в палатке, а где-то в Нью-Йорке, на какой-то там «стрит» или «авеню», сидит Сережа и читает свои рассказы, которые я могу слушать. Оказалось, что он выступает по радио регулярно, и я стал слушать его программы, боясь пропустить хотя бы одну.
Александр Генис:
Сережа читал заметки нормального человека. Вообще, для Довлатова слово «норма» было ключевым. Всё, что он делал в литературе (но не в жизни), было в первую очередь нормальным. Довлатов хотел быть нормальным писателем. Оказалось, что это необычайно дефицитная позиция, очень редкая для нашей культуры в целом, но особенно — для современной российской культуры. В эфир шли рассказы нормального человека об Америке и о той жизни, которую мы здесь вели. Конечно, они снискали огромную популярность, потому что это была нормальная литература для нормальных людей. Это простой секрет довлатовского успеха. Сережа получал писем больше, чем все остальные сотрудники «Свободы», вместе взятые. Письма все заканчивались одним и тем же — просили прислать джинсы.
Владимир Соловьев:
В отличие от меня, Довлатов по нескольку раз в неделю бывал на радио «Свобода», откуда иногда приносил нужные мне для работы книги и регулярно — «мониторинги», дайджесты советской прессы. (После Сережиной смерти эти «курьерные» функции взял на себя Боря Парамонов — спасибо обоим.) В таких делах Довлатов был исключительно аккуратен и безотказен — для него было удовольствием выполнять чужие просьбы, даже если они были обременительны и, выполнив их, он ворчал. А часто не дожидался просьб — сам предлагал свои услуги.
(
Алексей Герман:
Назвать Сережу святым трудно. Однажды по радиостанции «Свобода» я услышал, как он сказал примерно следующее: «За один томик Цветаевой можно отдать десять каких-нибудь юриев германов». Мне было очень неприятно это слышать, тем более что мой отец всегда помогал и его семье, и семье Бори. Через некоторое время я оказался в Америке, и меня Вайль с Генисом, с которыми я тогда подружился, затащили в ресторан. Я говорил, что звать Довлатова не стоит, но его все-таки пригласили. Сережа приехал; он хотел показать мне какую-то повесть, чтобы я ее впоследствии экранизировал. Мы сидели, выпивали, закусывали, а я все думал: «У меня был папа. О нем плохо отозвался мальчик, которому он помогал. Неужели я промолчу?» И тогда я все-таки его спросил: «Сережа, зачем ты тогда сказал это про моего отца? Ты можешь думать все, что хочешь. Но если ты высказываешь такое мнение о Юрии Германе, ты должен, как мне кажется, отметить, что он всегда очень помогал семье Бори, а, значит, и вам». Сережа был врун. Он тут же возразил: «Я такого не говорил». Я, конечно, не мог ему поверить, ведь эти слова я слышал своими ушами. Наш обед после этого пошел комом, Сережа чувствовал себя неловко, все время пытался мне подарить какой-то нож. Так мы с ним и разошлись, о чем я и жалею, и не жалею. Я должен был заступиться за отца.
Теперь уже прошло много лет, и мне приятно вспоминать о том, что я был знаком с Сережей, особенно когда я перечитываю его книги. Он ведь был не только очень крупный писатель, но и крупная личность.
Евгений Рейн:
Я трижды побывал в Нью-Йорке до Сережиной кончины, бродил с ним по Великому Городу, ночевал у него в Квинсе, вместе с ним выступал перед русской и американской аудиторией. Вместе с Бродским он был председателем моего первого американского вечера.
Когда я впервые увидел его после отъезда, перерыв в наших очных отношениях составлял десять лет. Я ждал его в садике, примыкавшем к квартире Бродского на Мортон-стрит в Гринвич Виллидж. Раньше назначенного часа отворилась калитка и вошли Лена и Сережа. Если Сережа и переменился, то только в том смысле, что он стал еще (хотя куда бы!) больше, заметнее, красивее. От природы элегантный, он был со вкусом, даже как-то празднично, одет. Мне он показался свежим и сильным, каким бывает человек после купания или лесной прогулки. Все в его жизни было правильно, он был на месте, он был хозяином своей судьбы и своего дела. Вот чего недоставало ему, и теперь его новая жизнь так ему шла!
(
Виктор Соснора:
Они встретили меня на ж. д. вокзале в Нью-Йорке, и Сергей взял мой гигантский чемодан и понес, помахивая как дамской сумочкой. Он бы и меня взял как тросточку, но я шел с Еленой (в роскошной шубе!), и оказалось, что ее тетя, да и она, были дружны в Ленинграде с моею мамой (на почве книголюбия!). Меня поразила юность Елены и цветущий вид Довлатова. Такая красивая и дружная пара, отличный автомобиль, начало заграничной славы Сергея, начало денег, «все в будущем, за морем одуванчиков»!
Верный товарищ, он взял на себя все мои передвижения по Нью-Йорку, он плохо водил машину, тыкался в бамперы, но, слава богу, не разбились. Он был бодр и деятелен, выдумывая новые приключения. Ел я как божество в их доме. Он страшно радовался, что я первый советский ч-к, выступивший по радиостанции «Либерти», и это сделал он. Интервью со мною вел он, весело и виртуозно. Мои вечера в отелях вел он — лихо и тактично. Он был очень артистичен. У него не было пустых амбиций, он никогда не говорил о своих книгах, он любил книги сверстников — случай редчайший и драгоценный.
(
Евгений Рейн:
Мы отправились побродить по городу, сначала по Манхэттену, потом взяли такси и поехали на Брайтон-Бич. Меня поразило — он и здесь был известен, любим. Его весело приветствовали в магазинах, на океанском берегу, в барах, куда мы два или три раза заходили. Наступил обеденный час, и он повел Лену и меня в ресторан «Одесса», где снова оказался желанным и знаменитым гостем. Я замечал, как ему приятно все это. Здесь не было никакой показухи, никакого пижонства. Просто приехал старинный товарищ, и он вводил его в свою новую жизнь с ее лучшей стороны, ибо ведь не магазинами Рокфеллер- центра и не брайтоновской «Одессой» гордился он: нет, на фоне всего этого ошеломительного пейзажа он