установлении германского торгового могущества, я даже питаю некоторые оппозиционные сомнения в необходимости для Германии великодержавной политики и имперского существования. В конце концов меня интересует только дух, только «внутренняя политика». Я всем сердцем стою за Германию не потому, что она внешнеполитический конкурент Англии, но потому, что Германия — ее духовный противник; а что касается немецкого поборника «человеческой цивилизации», то страх, ненависть и сопротивление вызывает у меня не столько его политическая враждебность к Германии, сколько его духовная антинемецкость — к тому же и с его стороны «внешняя политика» очень скоро отступила перед «внутренней», политическая враждебность к Германии отошла на второй план по сравнению с духовной антинемецкостью: вернее сказать, отпала от нее, как шелуха, обнажив ядро. Его политической враждебности больше не на что рассчитывать: вторжение войск цивилизации в Германию сорвалось. На что он еще может надеяться, так это на духовное вторжение, которое может стать самым мощным и всеобъемлющим политическим вторжением Запада, которое когда?либо переживала Германия. Духовное обращение Германии (которое должно стать настоящим превращением, подлинным структурным изменением страны) в страну политическую и демократическую — это то, на что он надеется. Нет, сегодня это становится для него триумфаторской действительностью как раз в такой степени, благодаря которой он без всякого урона для своей чести может объединить себя и Германию в первом лице множественного лица, чтобы произнести то, чего он ни разу за всю свою жизнь не произносил: «Дорастая до демократии, — написано в одном манифесте литераторов цивилизации [33], что появился в конце 1917–го — начале 1918 года, — мы, немцы, будем наиболее вооружены опытом. Народ не может добиться власти, не познав, как следует человека и не достигнув известной зрелости в умении управлять жизнью. У народов, которые сами руководят собой, игра социальных сил ни для кого не составляет секрета, там люди, действуя публично и гласно, воспитывают друг в друге знание себе подобных. Но стоит нам прийти в движение внутри страны, тотчас же падут препоны, отделяющие нас от внешнего мира, европейские расстояния сократятся, и мы взглянем на соседние народы, как на родных, идущих с нами одним путем. Пока мы прозябали в застое государственности, они казались нам врагами, обреченными на смерть, ибо в отличие от нас не закоснели. Разве всякая пертурбация — не признак конца? Разве не гибельно домогаться осуществления идей в боях и кризисах? Таким должен быть теперь и наш жребий…»
Какое несказанно мучительное сопротивление поднимается в моей душе в ответ на эту враждебно — блаженную мягкость, в ответ на эту изящно стилизованную непристойность! Возможно ли над этим не рассмеяться? Разве не является каждое слово, каждое предложение в этом тексте фальшивым, переведенным, в основе своей неверным, гротескным самообманом, — перепутыванием желаний, инстинктов, потребностей духовно натурализовавшегося во Франции romancier’a[34] с немецкой действительностью? «Таким должен быть теперь и наш жребий!» Высокий и блестящий жребий, но только возникающий на основе галлизированной литературщины, каковая уже давно с презрением отвергает любые проявления особой этики своего собственного народа и даже само признание существования такой особой этики клеймит позором как бестиальный национализм, противопоставляя ей гуманитарно — демократический цивилизационный, «общественный» интернационализм. Эта литературщина мечтает: раз Германия гибнет, расширяя фундамент для своего политического руководства, и называется это «демократизацией», то у «нас» все будет так же замечательно, как во Франции! В безумии или в заблуждении литературщина бросает стране и народу тот жребий, который не должен и не может быть их жребием, разве не так? Я позволю себе немного задержаться перед оборотом «мы, немцы, доросли до демократии» — то есть до той государственной и общественной формы, до которой уже давно «доросли» Парагвай и Португалия. Еще меньше я готов задерживаться перед парламентскими тирадами о «народах, что сами собой управляют». До этого дело в Германии не дойдет никогда, сколько бы ни вбухивали «демократии» в страну, никогда немецкий человек не доверит «руководить» своей жизнью «более зрелым органам» бульварного моралиста. Никогда немец не будет понимать под словом «жизнь» социальность, никогда он не поставит социальную проблему выше моральной, выше внутреннего переживания. Мы, немцы, вовсе не общественный народ; мы не находка для вульгарных психологов. Я и Мир — вот объекты нашего мышления и творчества, а вовсе не та роль, которую Я видит приготовленной для себя в обществе вкупе с математически — рационализированным Миром, каковые образуют материал для французских романа и театра — или еще позавчера образовывали. Понимать под «движением» — и к тому же «внутренним» — только социально — критическо — политическое движение, считать, что немцам к лицу «совершать ужасные перевороты и шататься справа — налево и слева — направо», — вот это я и называю отчуждением: отчуждением, которому свойственно проявлять себя в космополитической сфере искусства произведениями вычурной роскоши, но которое в определенный момент не поостережется совершенно безболезненно для себя превратиться в политического пророка нации, призванного исправить ее нравственную жизнь, призванного водить нацию на помочах. Тогда?то и возникают те ошибки, та путаница как раз в том самом пункте, где нам сообщают, будто мы в соседних, «внутренне подвижных» (милых и дорогих) народах совершенно напрасно видим врагов. Не насмехаются ли над нами? Мы видим врагов в соседних народах? Право, мы слишком мало сделали для этого утверждения. Наша добродушная неполитическая человечность постоянно позволяла нам предполагать, что возможны «взаимопонимание», дружба, мир, хороший исход любой временной ссоры, и только во время войны с ужасом и трепетом мы вынуждены были узнать, как же они нас (а не мы их) все время ненавидели, ненавидели вовсе не по экономическим, но — что значительно ядовитей — по политическим причинам. Мы даже не подозревали, что под прикрытием миролюбивых интернациональных связей в открытом Богу мире ненависть, неутолимая смертная ненависть политической демократии, масонско — республиканского ритора — буржуа образца 1789 года, направленная против нас, против нашего государственного устройства, нашего духовного милитаризма, духа порядка, авторитета и долга, занималась своим проклятым делом…
«Таким должен быть и наш жребий», а именно: «во время войны и кризиса добиваться воплощения своих идей». Какая глупость! Никогда не станет и не сможет стать призванием и задачей, «жребием» Германии воплощение политических идей. Политизация духа, как ее мыслит литератор цивилизации, наталкивается здесь на глубочайшее, инстинктивнейшее, непоколебимейшее сопротивление, потому как понимание того, что при такой политизации как дух, так и политика пойдут псу под хвост, и что делать философию образом мысли и базисом общества и государства в равной мере опасно и для той, и для другого, и для третьего, это понимание здесь элементарно, сущностно; оно здесь фундаментальная деталь национальной этики. Проведите опрос среди специалистов, среди знатоков народной души: они дадут вам исчерпывающую справку об ограниченном, сдержанном характере немецкой демократии. Они убедят вас в том, что вовсе не презрение к духу, но уважение к нему является причиной этой сдержанности; потому что как раз уважение к духу настраивает людей скептически по отношению к любым программам действий по его политическому «осуществлению». Немецкая демократия не настоящая демократия, поскольку она не политика, не революция. Политизировать ее таким образом, чтобы именно в этом пункте исчезла противоположность между Германией и Западом, чтобы именно в этом пункте Германия и Запад сравнялись бы, — безумие. Подобный переворот, и это не отрицают его сторонники, может совершиться не благодаря каким?то институциям, избирательным реформам и тому подобному: только полное структурное изменение души, полное преображение народного характера могут повести за собой такую политизацию — и это, конечно, то, чего хочет немецкий Sapadnik, то во что он верит. Он мечтает, и он ошибается. Экономическое уравнивание ради высвобождения индивидуально — творческих сил; государственно — технические педагогические средства исключительно для политических целей, никогда немецкая «демократия» не будет чем?то иным до той поры, покуда она — немецкая демократия, то есть в большей степени «немецкая», чем «демократия»; и никогда ее сутью не станет «политизированный дух», стремящийся воплощать в жизнь «политические идеи» и инсценировать высокодуховные аферы в пространстве между саблей и кадилом с одной стороны, «свободой» и «справедливостью» — с другой… Разве это не так?
И все же — какая триумфальная, вовсе не воинственная, но переходящая в счастливую доброжелательность к побежденным уверенность слышится в словах этого манифеста! Возможно ли пройти