Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет».
В бури, в грозы, в житейскую стынь,
При различных утратах и когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство.
Казаться… Но что же таилось там, в глубине, под кажимостью? А вот что: «Надо сказать, что С. А. сам почти все выбалтывал… Только очень больное для себя он умел прятать годами, по-звериному годами помнить и молчать. Так он молчал о жизни у Ломана в Царском (где, очевидно, было много унижений)… После заграницы утром сплошь и рядом не на что было не только завтракать, но и хлеба купить… А он пускал пыль в глаза, меняя каждый день костюмы – единственное богатство, привезенное из Парижа…» (Галина Бениславская. «Воспоминания»).
Но дело было не в хлебе. Хлеб – что? На хлеб теперь можно и стихами заработать. Дело было в бездомье. Правда, незадолго до встречи с Дункан они с Мариенгофом и на его имя купили две комнаты в хорошей (буржуйской) квартире. Но пока один из владельцев странствовал, там прописались три новых жильца: жена милого Толи, ее мать и новорожденный сын. На радостях Есенин не придал этой перемене особого значения и даже выслал в Одессу, где отдыхали Мариенгофы, последние сто рублей. Какие, мол, проблемы? Комнат две, когда-то, по жребию, ему досталась большая, Анатолию поменьше и поплоше, но он охотно уступит ему свою. За ними ведь числится еще и бывшая ванная. При самых минимальных затратах ее вполне можно превратить в жилое помещение. Вдобавок у тещи Анатолия имеется квартира в доме Нирнзее, в случае чего можно и там пожить, пока мальчишка не подрастет и в бабкином неусыпном надзоре будет нуждаться. И вообще хорошо, если в их общем доме будет расти малыш. Пусть у него будут два отца: один природный, другой крестный.
План совместного проживания Мариенгофы зарубили на корню. На шутливое предложение самозваного крестного, что Кирюху он будет крестить не святой водой, а шампанским, Никритина молча закатила глаза, изображая «дикий ужас». Молчал и счастливый папаша. Зато теща молчать не собиралась. Дескать, такой крестный приблизится к ребенку только через мой труп: «Умру, но не допущу». Ошеломленный Есенин буркнул вышедшему за ним в коридор Мариенгофу: «Веник в доме всему голова», – и «ушел нахохлившийся, разгоряченный». И все-таки, когда прибыл багаж, Сергей привез свои кофры на свою законную жилплощадь. Ехал и репетировал, как он ему скажет: нечестно, мол, Толя, давай вместе думать, как быть. На этот раз тещи дома не было. Никритина возилась с ребенком. Анатолий изображал радушие – метал на стол. Уже понимая, что разговора про жилье не будет, Есенин прочел бесценному другу «Черного человека». Ну, вот сейчас кинется на шею, попросит прочесть еще раз… Мариенгоф, не отрывая глаз от тарелки, сказал с ленивой растяжкой: «Плохо, Сережа, совсем плохо… никуда не годится…» Есенин так растерялся, что сказал то, о чем, щадя самолюбие друга, говорить не хотел: «А Горький плакал…»
Но что же делать? Что? Что? Что? Из газет он узнал, что приехала Айседора, но идти на Пречистенку не хотел – ночевал в «углу», который снимала Екатерина. Сестры в Москве не было, еще не вернулась из деревни. В прежние годы, случись с ним такое, Сергей Александрович и сам бы умотал в Константиново. В год возвращения запасного выхода у него не было. В августе 1922-го, как мы уже знаем, почти полностью выгорело отчее село, сгорел и родительский дом. Родители на скорую руку, с помощью Титовых, слепили крошечную времянку, но там старикам и самим тесно. Шурка на сундуке спит… Да и глядеть на пепелище он не мог. Когда узнал про погорельщину, вроде как удар был: ни слова сказать, ни рукой двинуть…
При крепком телосложении и незаурядной физической силе Есенин плохо выносил эмоциональные потрясения: либо впадал в немотивированную ярость, либо цепенел и затаивался. Отца это сильно тревожило, боялся, что у сына та же непонятная болезнь, что погубила младшего жениного брата. В одном из писем 1913 года, как уже упоминалось, Сергей под страшным секретом признался Грише Панфилову: «Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру». Александр Никитич, после крупной ссоры с сыном, действительно хотел обратиться к врачам, но его успокоили: с годами пройдет. Не прошло: в житейскую «стынь» душевная неуравновешенность усугубилась, хотя поэт и научился это скрывать. А стынь меж тем все крепчала. Вернувшаяся из деревни Екатерина призналась, что Мариенгоф совсем не давал ей денег, а из посылок – две, и те тощие. Есенин сестре не поверил. Перед отъездом за границу он же поручил Анатолию отдавать Катьке причитающийся на его пай доход и с книжного магазина, и со «Стойла».
Про посылки, которые Есенин регулярно отправлял в течение всего года, выяснилось вроде бы сразу. Мариенгоф сумел-таки убедить дорогого друга, что дары Америки до него не дошли (съедены по дороге). Есенин, хотя и вспомнил пушкинское: «Ах, обмануть меня нетрудно! Я сам обманываться рад», – все-таки поверил. Однако дня через два из случайной обмолвки одного из приятелей узнал куда более отвратительное. Оказывается, Мариенгоф, в отсутствие Сергея и без его ведома, продал их книжный магазин на Большой Никитской, да еще и жаловался, дескать, сестрица всемирного путешественника слишком часто приходит в «Стойло» за есенинской долей кафейной выручки. Есенин рассвирепел и совсем было собрался «бить морду», но представив, что бить Толика придется на глазах у тещи, жены и грудного младенца, решил перепроверить услышанное у Гали Бениславской. Ее нравственное чутье и здравый смысл были вне подозрений. Сам факт Галина Артуровна подтвердила, но объяснила его так, что гнев утих и кулаки разжались: «Когда С. А. был за границей, дела у Мариенгофа были очень плохи. “Стойло” закрылось, магазин ничего не давал, и Мариенгоф с Мартышкой, ждавшей тогда ребенка, формальным образом голодали. Я это знаю от лиц, живших в одной квартире с ними. Катя, по ее словам, не знавшая нужды при С. А., неоднократно обращалась к Мариенгофу, зная, что часть денег от магазина принадлежит С. А., но денег не получала. Не зная, а может, по легкомыслию не желая вникать в положение Мариенгофа, она возмущалась и даже, кажется, писала С. А. о том, что Мариенгоф не дает денег. Во всяком случае, по возвращении (Есенина) из-за границы она говорила об этом С. А., который, как и следовало ожидать, страшно обозлился на Мариенгофа. Как оказалось, Сахаров во время пребывания Есенина за границей купил у Мариенгофа их книжный магазин, уплатив только небольшую часть денег».
Звучит вроде бы убедительно, но закавыка тут в том, что сама Бениславская ни в «Стойле», ни в книжной лавке на Никитской во время пребывания Есенина за границей не бывала. Сразу после его отъезда она тяжело и надолго заболела (обострение наследственной психастении), потому и излагает пренеприятнейшую историю в интерпретации самого заинтересованного лица, то есть Мариенгофа. На самом деле «Стойло» продолжало функционировать, хотя доходы с него, конечно, уменьшились, ведь публика валом валила сюда вовсе не для того, чтобы млеть от красоты имажиниста номер один, закусывая разбавленный спирт картофельной лепешкой с черничной нашлепкой. Шли на Есенина, ну, еще и с надеждой, ежели повезет, поглазеть на Дункан…
Не отвечает правдоподобию обстоятельств и утверждение соседей, будто Мариенгоф и его беременная жена голодали. Конечно, по сравнению с прежними роскошествами (например, с осенью 1921 года, когда Есенин привез, прошвырнувшись с Почем-Солью в Ташкент, полвагона жратвы: муки, изюма, кураги и т. д. – и вывалил все это богатство в коридоре коммунальной квартиры) молодожены не жировали, но уж не голодали – это точно. Нэп старался вовсю. Помните у Маяковского? «Сыры не засижены. Лампы сияют. Цены снижены»? Описывая ту зиму (1922–1923 годов) в книге «Мой век, мои друзья и подруги», Мариенгоф о голоде не вспоминает. Вспоминает другое, с хроническим голодом несовместное:
«– Так вот, Нюха, даю тебе слово, что когда нашему парню стукнет год…
– Пусть он сначала родится.
– За этим дело не станет. Так вот: когда ему стукнет год, мы со спокойной совестью оставим его на бабушку, а сами в Париж!
– Что?..
– Везу тебя в Париж».
В теплый предосенний вечер на углу Тверской и Моховой стоял слишком хорошо, не по-московски одетый молодой человек. На том самом месте, что и четыре года назад. Как и в августе 1918-го, ему предстояла другая жизнь, потому что прежняя миновала. И даже начиналась эта новая его жизнь, как и тогда, с поисков ночлега.
Фланирующие девицы с восторгом оглядывались: красавчик! Мужчины, поравнявшись, взглядывали искоса и с раздражением: иностранец.
Зажигались фонари, Тверская становилась все многолюднее, а человек в иностранном буржуйском костюме все стоял и стоял. Он уже знал, где будет ночевать, но было мучительно стыдно идти именно туда. По возвращении в Москву он не раз и не два виделся с той, что сегодня постелет ему постель. Но по делу. Зашел на работу. Проводил. Домой она не приглашала.
Весной 1921-го его сразу бросили две женщины: Зинаида Райх и Екатерина Эйгес. И сразу же обе удрали замуж: Зинаида – за знаменитого режиссера Мейерхольда, Катерина – за пока еще не