соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел, но и плясал – плясал именно песню, а не под песню. Один из современников оставил описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):
«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»
Вот этот-то уникальный, выворачивающий душу песенник Есенин и вез в город своей первой славы.Заехав с вокзала к Эрлиху и не застав того дома, оставил часть вещей и записку с сообщением, что будет ждать в знакомом обоим ресторанчике. Но там было закрыто, и Есенин велел извозчику везти в какую-нибудь гостиницу. Извозчик привез в «Англетер», а администратор вручил ключи от того самого номера, в котором Есенин и Дункан в начале их романа останавливались зимой 1922 года, когда Айседора приезжала в Ленинград на гастроли. Номер выходил окнами на черно-мраморный особняк графа Зубова, богача, мецената, основателя Института Искусств. В этом особняке накануне Нового 1916 года собрался весь литературно-художественный и музыкальный Петербург, были приглашены и Есенин с Клюевым.
При вселении в номер утром 24 декабря 1924 года Есенин, судя по всему, к этому совпадению отнесся оптимистически, истолковав как вещий знак, свидетельствующий, что его расчет на Питер был правильным и что можно войти дважды в один поток. А когда выяснил, что этажом выше все еще живут Устиновы – Георгий Феофанович и тетя Лиза, – совсем успокоился.
А может быть, мы ошибаемся, может быть, права Галина Бениславская, утверждавшая, что Есенин уезжал в декабре 1925 года в Ленинград, по-звериному затаив в берлоге души свой «Последний срок»? Да и случайно ли он оказался в том самом номере, где все напоминало ему не столько саму Дункан, сколько «сон иной и цветущей поры»? Импресарио балерины Юрок, со слов самой Дункан, утверждает, что Есенин (в феврале 1922 года), внимательно оглядев комнату (как-никак, а это были первые в его жизни шикарные апартаменты) и заметив на скрещении труб парового отопления прочное утолщение, пошутил: вот, мол, специально для самоубийц. С его же слов напоминаю, Есенин, чтобы отцедить кровь из надрезанной вены, – в отеле не оказалось не только чернил, но и чернильницы, а ему срочно нужно было записать сочиненные ночью стихи, – достал из чемодана маленькую этрусскую вазу, когда-то подаренную ему Изадорой.
Так это или не так – проверить, увы, невозможно, однако доподлинно известно, что подарками «заморской жар- птицы» Есенин суеверно дорожил. Работники Госиздата – и Иван Евдокимов, и Тарасов-Родионов, последние из москвичей, видевшие Есенина в день бегства, – не сговариваясь, свидетельствуют: когда они обратили внимание на его очень красивый шарф, он с гордостью объяснил, что это дар Изадоры, и добавил, что за всю свою жизнь любил только двух женщин – ее да Зинаиду Николаевну, а «Дуньку» и сейчас любит, и ласково растянул и погладил красный, с искрою, льющийся шелк…
Известно также (со слов жены Г. Ф. Устинова), что в день приезда (четверг, 24 декабря 1925 года) Есенин обустраивался, ходил с ней на базар – за рождественским гусем. Зато на следующее утро, в пятницу (напоминаю: это 25 декабря!), проснувшись на рассвете, потребовал, чтобы Эрлих (по его просьбе заночевавший в гостинице – в последние годы Есенин панически боялся ночного одиночества) немедленно вез его к Клюеву. С тем же, подняв с постели, и к чете Устиновых – тете Лизе и дяде Жоржу – кинулся. Клюев, дескать, – Учитель, был и остался Наставником, ему одному, мол, верит. Еле-еле уговорили дождаться приличного для визита часа. Не зная номера дома, поплутали, но разыскали, разбудили и чуть не силком увезли с собой – в «Англетер». И Есенин тут же, шуганув тетю Лизу, которая упрашивала хоть чаю с калачом выпить, стал читать стихи. Последние. 1925 года. Разбросанные по журналам и газетам. Читал и неопубликованное, практически прочел Клюеву и для Клюева новый, готовый, сборник – самую сильную из своих книг. Отчитывался перед Учителем («Ты, Николай, мой учитель. Слушай».) И само собой, ждал одобрения: в отличие от «Москвы кабацкой», которая возмутила «нежного апостола» «чернотой», «Стихи 25 года» были хотя и пронзительно грустными, но светлыми:Несказанное, синее, нежное…
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя – поле безбрежное —
Дышит запахом меда и роз.
Клюев, однако, и их не одобрил, причем язвительно: «Я думаю, Сереженька, что, если бы собрать эти стихи в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России». Есенин от неожиданности помрачнел, но быстро взял себя в руки и подчеркнуто развеселился. (Обиженный слегка, он тут же, петушком, наскакивал на обидчика, но ежели обижали всерьез, «затыкал душу». )
Появилось пиво и даже немного вина, общество оживилось, говорили и о стихах, но не есенинских, как будто это не он только что прочел вслух лучшее из им написанного! Клюев сидел молча и рано, часу в четвертом, ушел. Пообещав, правда, вернуться вечером. Не вернулся. Не пришел и в субботу. А Есенин все ждал… Разговоры вялые, бытовые: все больше о квартире да о журнале (после того как Мариенгоф практически отстранил его от составления и редактирования «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», мечта о собственном журнале, где он был бы единоличным хозяином, стала чем-то вроде «идеи фикс»).
Время от времени, как вспоминали очевидцы, Сергей Александрович вскакивал и отправлялся на поиски горячительного, приносил в основном пиво, в праздники (Питер продолжал жить по старому стилю) все было закрыто, да и денег у него было немного, а к исходу субботы не осталось ни копейки. В воскресенье пришлось просить дворника, чтобы достал хотя бы несколько бутылок.
Маяковский предположил: «Может, окажись чернила в “Англетере”, вены резать не было б причины…» Думаю, что «причина», точнее, повод (если иметь в виду то конкретное бытовое обстоятельство, которое, как это обычно и бывает, усугубляя ситуацию, доводит ее до крайней черты) – не отсутствие в номере чернильницы и чернил, а отсутствие денег. Ежели б вышло так, как Есенин и задумал, если бы он приехал в Ленинград с большими деньгами, ни за что не провел бы две страшные, одинокие ночи в гостиничном номере, наедине с собой и своими мыслями, а прокутил бы, по обыкновению, все напролет рождественские и святочные праздники в каком-нибудь из загородных ресторанов, кормя и поя честную компанию до отвала. Но денег не было не то что на вино, но даже на пиво и «закусь». «Рождественский гусь», которого Сергей Александрович, отправившись сразу же по приезде (24 декабря) вместе с женой Устинова, тетей Лизой, за покупками, сам выбрал и доставил в гостиницу, был съеден, обглодан до последней косточки. В воскресенье уже доедали гусиные потроха. Безденежье – абсолютное, когда нет ни рубля на извозчика, ни медной мелочи на трамвай, – превращало приличный гостиничный номер в тюремную клетку. Да, народ шел, но какой народ! Он, Есенин, уже несколько дней в Ленинграде, а никто из крупных питерских литераторов так и не удостоил его своим почтением. Даже те, кого он так яростно защищал на своих поэтических вечерах и кто будет через несколько дней изображать глубокую скорбь над его гробом…
Павел Лукницкий, молодой филолог, в книге «Встречи с Анной Ахматовой» единственный из свидетелей оставил подробное и на редкость нелицеприятное описание этих двух дней – все остальные очевидцы отделались общими словами искреннего сожаления:«28.12.1925.
В 6 часов по телефону от Фромана (рабочего секретаря Ленинградского Союза поэтов в 20-е годы. –
Эта подробность – разорванная карточка – стоит того, чтобы задержаться на ней. М. Ройзман в воспоминаниях утверждает, что третий сын Есенина похож на него как две капли воды даже в сорокалетнем возрасте. Я тоже встречала Есенина- Вольпина в Доме литераторов, правда, двумя или тремя годами позже: никакого сходства с поэтом в нем, на мой взгляд, уже не было. Видела и детские его фотографии, мне показывала их сама Н. Д., с которой, по