Они сознательно раздуваются из ничего. Но и раздутые, они совершенно ничтожны в сравненье с обидами, по которым торжественно шагалось еще так недавно. Но в том-то и дело, что этого нельзя сравнивать, потому что это было в той, прежней жизни…

“Этот? Повесится? Будьте покойны… Этот? Он любит только себя!”

Большой, реальный, реально существующий город. В нем зима. В нем мороз. Визгливый, ивового плетенья двадцатиградусный мороз. Воздух как на вбитых сваях стоит поперек дороги…

Так это смерть?»

Смерть-то смерть, но, повторяю, как при анализе «трагедии “Владимир Маяковский”», так и при упоминании о «трагедии “Сергей Есенин”» «кровавая нота» хотя и наличествует, но отзвука общенациональной беды мы в ней не слышим. Автор «Охранной грамоты» явно не желает этот отзвук общей беды слышать. А она, беда, вот тут, рядом. Подозреваемых в троцкизме уже не перевоспитывают, их уже уничтожают. Правда, еще выборочно, поодиночке. Зато коллективизация, как средневековая чума, продвигается с юга на север широким фронтом, а за ней, не отступая ни на версту, движется голодомор. А тут еще апрель 1932 года преподносит литературной общественности сюрприз, на не очень вникающий ум вроде бы и долгожданный, и обнадеживающий. В том апреле «Правда» опубликовала Постановление ЦК ВКП(б) «О ликвидации ассоциации пролетарских писателей». Ликование (в стане гуманитариев непролетарской ориентации) было столь бурным, что даже здравомыслящие пессимисты не сразу обратили внимание на объявленное в том же Постановлении намерение ЦК образовать единый Союз писателей. Этакий большой Колхоз, в котором все-все как в типичном коллективном хозяйстве: Председатель, Правление, годовые планы и отчеты, список рекомендованных мероприятий и т. д. и т. п.

Ахматова на соблазнительную обманку не клюнула. Потом будет говорить, что Маяковский все-все и про время, и про себя во времени понял раньше всех. На самом деле и в том, «что сталось в стране», и в том, что «случилось» с ее поэтами, первой «разобралась» именно она. Приехав в начале июня 1932-го в Москву, вручила давнему своему знакомцу литературоведу Николаю Харджиеву, которого считала убежденным «хронистом», знаменитое ныне трехстишие. Знаменитое не выделкой, а тем, что три разнохарактерные жизни и разнопричинные гибели: Гумилева, Есенина и Маяковского – впервые повязаны мертвым узлом:

Оттого-то мы все пойдем

По Таганцевке [65] , по Есенинке

Иль Большим Маяковским путем.

1932

В том же июне Ахматова подарит литератору и коллекционеру Льву Горнунгу, собиравшему материалы к творческой биографии Гумилева, автограф еще одного расстрельного стихотворения – того самого, что публикуется под названием «Памяти Есенина».

Была ли А. А. уверена, что и Харджиев, и Горнунг опасные подарки сохранят? Похоже, что не совсем. Во всяком случае, в альбом Софьи Андреевны Есениной-Толстой в тот же приезд, в те же самые дни те же стихи вписаны как имеющие отношение к ее покойному мужу. Страховка была двойной и потому относительно надежной. Да, книги Есенина уже несколько лет как удалены с полок массовых библиотек, однако имени его в черном реестре государственных преступников все-таки нет. К тому же место, где Ахматова устроила перекрестины, уникально. В пятилетку подготовки пушкинского «юбилея» отечественную большую (избранную) классику начали полегоньку восстанавливать в правах. Имя внучки Толстого сделалось охранной, не пробиваемой свинцовыми горошинами грамотой. В ее доме, увешанном, как когда-то язвил Есенин, портретами великого старца, даже посвященные Гумилеву строки: «Всего верней свинец душе крылатой небесные откроет рубежи» приклеивались к другому, мнимому адресату. В случае прихода ночных гостей их запросто можно было выдать (истолковать) как отклик на кощунственную годовщину «дивного Гения». Дескать, где это видано, где это слыхано, чтобы с такой помпой, на всю империю, отмечалось столь горестное событие, как столетие гибели Пушкина? Вещие слова Блока: «Пушкина убила не пуля Дантеса…» – давно уже никто не вспоминал. Чтобы жить, не надо вспоминать.

Как ни парадоксально, но и Цветаева, создавая знаменитое эссе «Эпос и лирика современной России», о мертвом Есенине уже не вспоминала. Сведения, которые в 1926 году для нее, по ее настойчивой просьбе, собирал Пастернак, не пригодились. В 1929-м [66] в центре ее интересов – Маяковский и Пастернак. Первый – как носитель и выразитель эпического безличностного начала, второй – лирического. Что касается Есенина, то это имя, скомпрометированное борьбой против есенинщины, теперь, после «Злых заметок» Бухарина, дипломатичнее не называть, тем более что Цветаева все чаще и чаще подумывает о возвращении в Россию. (Об этом упоминает Пастернак в уже цитировавшемся чуть выше письме в Париж: «Все упорнее, с самой весны, ходят у нас слухи о твоем предполагающемся возвращении».) Затеянная пролеткультовцами (1926) и поддержанная Бухариным (1927) кампания по искоренению «есенинщины» растянулась на целое десятилетие, совпав с борьбой за искоренение пьянства, начавшейся, кстати, весьма разумно – отменой липового «сухого закона» и появлением в продаже чистой водки. (Инициатором антиалкогольной акции был Рыков. Народ назвал новую магазинную водку «рыковкой».) Автора «Злых заметок» уже несколько лет как не было в живых, а борьба с упадочными настроениями в молодежной среде, якобы спровоцированными кабацкой поэзией Есенина, все длилась и длилась. Правда, утрачивая первоначальную ярость. И как-то тихо сошла на нет после того, как Владимир Яхонтов в 1940 году получил «соизволение» на чтение стихов Есенина в главной поэтической аудитории Москвы – Политехническом музее. Но в 1929-м она была еще в самом разгаре…

Однако Цветаева, отдадим должное ее профессиональной изобретательности («изобретательности до остервенения»!), находит все-таки способ С. Е. упомянуть и даже ввести в сюжет. Как же она это делает? А вот как.

Сначала, дабы выразить свою излюбленную мысль – о невозможности определить тему лирического произведения, не ссылаясь на источник, почти цитирует блистательный «имаж» из давней рецензии Есенина на роман Андрея Белого «Котик Летаев».

Цветаева, 1929:

...

«…Точно ловишь какой-то хвост, уходящий за левый край мозга…»

Есенин, 1918:

...

«…Он (А. Б. – А. М. ) зачерпнул словом то самое, о чем мы мыслим только тенями мыслей, наяву выдернул хвост у приснившегося во сне голубя…»

Затем, вроде бы без нажима, замечает: «Оба (и М., и П. – А. М. ) на песню неспособны. Маяковский потому, что сплошь мажорен, ударен и громогласен. Так шутки шутят и войсками командуют. Так песен не поют». Не способен на песню и его антипод, ибо «перегружен и перенасыщен»: «В Пастернаке песне нет места. Маяковскому самому не место в песне».

Казалось бы: ну и что? В певкости Жуковский даже Пушкину отказывал! Дело, однако, в том, что в понимании Цветаевой не-певкость – категория не эстетическая: «Для того чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через себя петь».

А теперь умножьте итоговую эту максиму на еле заметную, легкокасательную проговорку, как бы апропо, по ходу дела вставленную между строк: «блоково-есенинское место до сих пор в России вакантно».

И что же в итоге выходит? Не по замыслу-сценарию, а по внутреннему чувствованию? А вот что в итоге выходит, если, конечно, следовать за М. Ц., придерживаясь не главной сюжетной прямой, а еле заметной, словно бы симпатическими чернилами обозначенной боковой линии.

Пастернак представляет лирику современной России всего лишь в качестве временно исполняющего обязанности, то есть только потому, что вакансия народного лирического поэта, за безвременной гибелью сначала Блока, а спустя четыре года Есенина, оказалась «пустой».

В 1936-м Марина Ивановна, в письме к Пастернаку, скажет об этом с беспощадной, злой и ядовитой откровенностью:

«Тебя сейчас любят все, п.ч. нет Маяковского и Есенина, ты чужое место замещаешь».

Письмо (видимо, неотосланное) датировано мартом, и у нас, судя по дате и контексту, нет оснований сомневаться в том, что беспощадная ее резкость – не что иное, как гневная реакция на январский номер «Известий», тот, где полностью опубликовано стихотворение Пастернака «Художнику», в котором Сталин назван «гением поступков».

В современных массовых изданиях стихи ополовинены, их и не обсуждает, и не цитирует даже Дмитрий Быков в получившей первую премию «Большой книги» биографии Пастернака [67] . Но современники, в том числе и русские парижане, прочли их в первой редакции. Вот что было в отрезанной после «разоблачения культа личности» половинке текста:

И в те же дни на расстоянье

За древней каменной стеной

Живет не человек – деянье:

Поступок ростом с шар земной.

Судьба дала ему уделом

Предшествующего пробел.

Он – то, что снилось самым смелым,

Но до него никто не смел.

……

И этим гением поступка

Та к поглощен другой поэт,

Что тяжелеет, словно губка,

Любою из его примет.

Маяковский прожил «под Сталиным» почти пять лет. Но даже в поэме

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×