Я пришелец на земле, как и все отцы мои; готов страдать за истину.
Царь, не сказав ни слова, направился к выходу. В соборе уже шумели опричники. Князь Лыков с ужасом увидел, как Алексей Басманов тащил за руку к царю молоденького служителя церкви, растерянного, жалкого, с глазами, полными слез.
— Государь великий, смилуйся, смилуйся… — повторял мальчик, валяясь в ногах царя.
— Что еще? — спросил царь, нахмурясь.
— Державу твою владыка сокрушает, государь, про то Харлампию ведомо; допроси, какие тайные умыслы про тебя держит, сколь хитрые бесовские козни про твое царское здравие мыслит…
Басманов незаметно ткнул ногою распростертого на полу Харлампия, и мальчик, тараща бессмысленно глаза, растерянно забормотал только что затверженные под угрозой смерти слова:
— Раф… рафлеи[30] некие владыка в уме держит и по звездам гадает…
Он запутался, забыв чему его учили, и смотрел на Басманова, разинув рот.
— Сказывает Харлашка, — подхватил Басманов, — будто владыка носит под левой мышкой правый глаз орла, в платок завернутый. Сам-то Харлашка не может от страха слова вымолвить: очень оробел, государь…
Харлампий опять упал в ноги и завопил:
— Смилуйся, смилуйся, царь-государь…
Царь стоял, нахмурясь. Лицо его дергалось. Басманов, прищурив глаза с хитрым видом, наклонился к нему ближе и продолжал:
— Сказывает Харлашка, будто владыка велел ему найти улики против твоей царской милости, чтобы тебя извести, государя нашего, а он не пошел…
И опять послышался стук царского посоха о каменный пол и хриплый голос:
— Улики… улики велел?
Харлампий, дрожа, ползал у ног царя.
— Велел, государь, а я не пошел… я не пошел, разрази меня Бог!
Царь махнул рукою, пошел к двери и потом остановился, шепнув что-то на ухо Басманову. Тот низко поклонился…
Но ни митрополита, ни Харлампия в этот день не взяли под стражу, и на Москве уже стали думать, что гроза прошла мимо…
Молодой князь Иван Лыков вернулся летом в Москву из далекого трехлетнего путешествия по чужим землям. Он не узнал Москвы.
Он узнал, что те бесшабашные удальцы-опричники, которых он чуждался и перед своим отъездом в Стокгольм, теперь стали бичом на Москве. О них говорили недоброе; о них и о царе втихомолку рассказывали ужасы; играя словами «опричь» и «кроме», их называли кромешниками и пугали ими расшалившихся детей.
С горестью рассказывал дядя Ивану о гибели многих славных бояр, говорил и о том, что собираются тучи над головою самого митрополита. Уже было столкновение царя с Филиппом в Успенском соборе, а на другой день после этого казнил царь князя Василия Пронского, бывшего в дружбе с митрополитом, а на митрополичьем дворе взяли под стражу многих из его приближенных.
Спускалась ночь над Москвою. Московские улицы тонули в непроглядном мраке. Темные рощи деревьев озарялись выглянувшей из-за облаков луною. Шелестели деревья, точно шептали какую-то грустную, странную сказку… В голубом лунном свете резко вырисовывались причудливые крыши теремов и купола церквей, от Неглинной несло серым запахом тины… Объезжие головы[31] уже проезжали по улицам, уныло и монотонно крича, чтобы в домах гасили огни.
Князь Иван не спал. Он стоял перед раскрытым окном в сад и думал тяжелую думу; думал он о том, что, может быть, скоро царский гнев и клевета коснутся и его дяди, заменявшего ему отца. И сердце его холодело от ужаса…
Внизу шумели деревья, качалась занавеска от ветра; вверху мигали звезды. Князь Иван следил за тем, как в окнах погасали один за другим огни, и город погрузился во тьму и тишину летней ночи; только кое-где по дворам тявкали собаки.
Не спалось князю Ивану; смотрел он на небо и чутко прислушивался к тишине.
В темноте услышал он звонкий топот конских копыт, мужской смех, торопливую речь…
Ему почудилось что-то недоброе в конском ржании, и в смехе, и в шепоте. Уж не слуги ли царские делают ночной обход, чтобы взять кого-нибудь в застенок? Уж не черед ли пришел Лыковых?
Чутко прислушивался князь Иван. Гремело оружие, звенели копыта конские; потом все затихло; потом послышались сильные удары, как будто кто-то выбивал ворота; еще, еще… стучались в ворота по соседству, во дворе у Собакиных, где жила богатая вдова, недавно схоронившая мужа. Слышались переговоры, потом громкие крики:
— Гайда! Гайда!
У князя Ивана больно сжалось сердце: он узнал обычный крик опричников.
Из окна видел он, как появились за соседним забором огни; огни мигали, перебегая из одной стороны на другую, мигали, гасли и вновь появлялись. Поднялась суматоха, бегали растерявшиеся слуги, потом раздались новые нетерпеливые удары. Ворота распахнулись, и видно было при свете факелов, как въехали всадники, вооруженные с ног до головы. Послышались крики, женский визг; факелы падали и гасли с густым дымом; темные тени метались; лошади ржали, грохотали ломавшиеся двери. Снизу прозвучал голос дяди, тревожный, полный ужаса:
— Ваня, слышь, Ванюша? Никак татары на Москву пришли?
Князь Иван бросился по лестнице вниз, прыгая через ступени, спотыкаясь в темноте. Из-под клетей выбегали слуги…
И вдруг со всех сторон по Москве понеслись крики и вопли…
Князь Иван метался по двору, ища коня. Среди шума ночной тревоги он расслышал у частокола, во дворе, тихий стон. Из-под глухой заросли жимолости кто-то поднялся, поднялся и снова упал со стоном. Князь Иван наклонился, ощупал руками нежное лицо, девичью длинную косу, запутавшуюся в фате, поднял тоненькое полудетское тело и бережно понес в хоромы. А девушка, в сущности еще совсем ребенок, очнулась, увидела в лунном свете бледное лицо с серыми добрыми глазами и, схватив Лыкова за шею и спрятав голову у него на груди, зашептала, полная тоски и ужаса:
— Схорони меня, добрый молодец, не ведаю, кто ты… схорони от кромешников…
Она замолчала, руки ее разжались, головка склонилась бессильно на плечо князя Ивана.
Лыков понес ее в хоромы. Страшная ночь прошла. Заря занималась алым светом. В каморке няни Власьевны слышался тихий говор.
Лампада перед образом в стареньком темном киоте поблескивала зеленоватым светом, уходили ночные тени и страхи, просыпалось солнце…
В уголке, возле окна со спущенной занавеской виднелась странная фигурка в старушечьем шугае,[32] с надвинутой на самые глаза фатою, а из-под фаты выглядывало совсем молодое, почти детское лицо с синими большими глазами, глубокими и печальными, и русая прядка блестящих, как золото, волос выбивалась из-под голубой кисеи. Возле стоял князь Иван.
Власьевна говорила:
— Не плачь, дитятко, не дрожи так; чай, не к нехристям попала.
— Я ведаю, что не к нехристям, а к добрым людям, — отвечал серебристый голосок, — а все ж боязно… забыть не могу… так всюду очи страшные… пьяные очи мерещатся…
Глаза ее широко раскрылись.
— Помню, бабушка, как приехала я из Новгорода к тетушке, к Сергию собиралась съездить, помолиться. Тетушка моя вдовая, бездетная, Прасковья Ивановна Собакина, очень меня любит… А вчера, как я шла от обедни, за мною кромешник шел, под фату мне хотел заглянуть, а кругом, я слышала, народ шепчет: «Гришка Грязной… опричник». Ох, и не помню, как я домой пришла…
Она перевела дух и повела плечами.
— Как пришла вчера ночь, мне не спится… все чудится.