— Глянь-ка, глянь, князь-то батюшка… Ушибиха[14] его хватила, сердешного!
— Что же стоите, дурни? Ваня, поддержи князя!
Боярин князь Михаил Матвеевич Лыков с племянником проталкивались через густую толпу, окружавшую князя Юрия.
Князь Юрий странно взметнул руками и, издав тонкий, придушенный крик, похожий на икоту, упал. Толпа в ужасе отхлынула, и князь, падая, ударился виском о ступень паперти.
В толпе слышались взвизгивания, плач. Пышная седеющая борода боярина Лыкова запачкалась в алой крови, когда он склонился, чтобы поднять князя. Вдвоем с племянником осторожно понес он Юрия к его дворцу.
Было тихо в опочивальне князя Юрия, тихо и темно от спущенных завес, сквозь которые слабо сквозил красноватый свет. На приступках перед громадной постелью стояла княгиня Ульяна и внимательно вглядывалась в лицо лежавшего в полузабытьи мужа. Ему уже успели промыть рану на голове, присыпав ее порохом, но он все еще не приходил в себя и не поднимал длинных ресниц. Вдруг веки князя дрогнули; он открыл голубые глаза, полные жуткой печали и вопроса, и тихо прошептал:
— Ульянушка… здесь?
Он что-то силился припомнить, и глубокая складка легла между его бровями, и губы дрогнули, но не сказали ни слова.
Припав к руке мужа, Ульяна шептала скорбно:
— Солнышко ты мое красное… Юрий… Слышишь ли меня? Хоть словечко вымолви…
Глубокая складка между бровями князя не исчезла. Луч сознания мелькнул в его глазах; губы раскрылись и сложились в детскую улыбку, и вдруг рука его приподнялась и тяжело опустилась на голову жены.
Княгиня шептала:
— Юрий, Юрий… ровно дитятко малое, незлобивое… Хворенький мой… недужный…
Она ласкала его, целовала руки и плакала, плакала с умилением, и жалостью, и страхом потерять его, глупенького, хрупкого, недужного, материнская любовь к которому поглощала всю ее, жаждавшую жертвы и подвига.
Столпившиеся в дверях слуги плакали.
В это время в соседних покоях послышались торопливые шаги. Вбежал старый ключник, махая руками и крича:
— Сам государь, княгиня!
Княгиня Ульяна встала и оправила праздничный наряд, в котором была в церкви.
В опочивальню уже входил царь. Ему успели сообщить о болезни князя Юрия.
Поклонившись низко, большим поклоном, Ульяна стала поодаль. Царь приблизился к постели.
Глаза Юрия встретились с глазами брата. Он силился что-то сказать. Царь махнул рукою:
— Выйдите вон. И ты, Ульяна.
Они остались вдвоем. При свете лампад особенно бледным казалось лицо Юрия.
Юрий все старался что-то припомнить. Ему не давала покоя забота о каком-то обещании сестрице Марии, и эта забота терзала его. А царь вглядывался в женственное лицо брата, и на него разом нахлынули воспоминания: он видел царственные покои, и себя, и этого блаженненького, с вечною улыбкою на тонких бескровных губах; они оба сиротливо прижимаются в угол опочивальни их покойного отца и оттуда смотрят на Шуйских, своих воспитателей и хозяев над Московской землею после смерти матери — великой княгини Елены. Пугливо смотрят детские глаза; робко шепчут губы Юрия:
— Ваня, а Ваня, гляди: пошто они там лаются?
А князь Иван Шуйский, развалясь, опершись локтем на кровать их отца, к которой прежде приблизиться не смел, говорит:
— Что загляделся, государь великий князь? Аль не видала твоя милость, как мы с братом твою казну блюдем?
А брат тот, другой Шуйский, уже тащит из ларца один за другим кубки, чары, братины, блюда, золотые сулейки, что у родителей хранились, тащит и говорит:
— Полно тебе, Иван; разве дележ не пополам? Побойся Бога, окаянный!
— Братец, а братец, — шепчет Юрий, — боюсь я их; чего они делят, чего лаются?
— А куда ты это деваешь ларечную кузнь,[15] боярин? — спрашивает, задыхаясь, десятилетний государь и великий князь московский.
И смеется Шуйский:
— Вишь ты, государь мой, твоя матушка-покойница, царство ей небесное, по своей женской слабости не соблюла, как надо, твою казну… Людишки-то кругом — вороги; ну так вот приходится нам, верным холопам твоим, по твоей княжеской воле, заботу иметь: в казне денег нет, надо их на твой государев обиход, так я, скудоумный, твои чарочки на деньги переплавлю… а новые еще наживем!
А сам так нагло смеется, и нога у него уже не на полу, свесившись, а лежит на скамье.
Сидят царственные братья в старых зипунишках, и у Юрия, и у самого государя московского локти протерты и кое-как заштопаны, — а у Шуйских кафтаны как жар горят, крытые новой кизылбашской шелковой материей. Слышали братья еще сегодня, что у Шуйских чуть не каждый день пиры, что на чарках да стаканах царских вырезают они свои имена, и сжимает кулаки маленький государь московский, и шепчет чуть слышно брату Юрию:
— Молчи, Юрий, молчи: я им это припомню… ужо я всем припомню!
И проносятся одна за другой картины в голове царя: видит он, как отняли у него любимую мамку Аграфену Федоровну Челядину; и тогда уже он не плакал; он зарылся головою в подушки и заглушал стоны и проклятия.
Плакал один Юрий.
А потом были ночные страхи. Тонули во мраке своды, и на стенах оживали птицы, чудовищные птицы с человеческими головами. Хлопали они крыльями, а бояре говорили лежащему в постели великому государю московскому:
— Дьявол зорок, государь. Спи. Спи, а мы, твои верные холопы, станем сторожить твой сон ангельский, чтобы не допустить до тебя лиходеев.
— А где лиходеи? — спрашивал маленький московский государь побелевшими губами.
— А лиходеи по всей земле раскиданы, государь, пуще всего их вокруг тебя, во дворце.
— Что станут лиходеи со мною творить? — спрашивал Иван.
— Напустят лихую болезнь, аль нечисть какую, станешь сохнуть… везде опасаться их надо, и днем, и ночью. След твой царский вынут, призраки страшные на тебя напустят, станешь блеять по-козьему или собакою вякать; мертвецов тоже с земли лихие люди выкапывают… а то жабьи кости в питье кладут…
И обоим князьям грезилось по ночам, что мертвецы оживают и нечисть ползет по стене; что жабьи кости колют им сердца, что душат их косматые лапы ведьмы, а из углов крадутся к ним убийцы с ножами и отравою, и просыпались они после тревожного сна, полного страшных грез, в холодном поту.
А маленький государь московский сжимал кулаки и шептал:
— Погоди, погоди, я им все припомню!
От унижений Иван озлоблялся, а Юрий робел и хитрил.
Помнил царь и забавы свои в теремах дворцовых. Приносили во дворец дворовые люди в забаву ему и Юрию щенят, белок, зайчат, котят и других зверьков. Юрий растил их, а Иван придумал другую забаву. Любил он забираться на вышки, откуда Москва была как на ладони и кишела в праздничные дни, ровно муравейник. На солнце горели гребни кровель, золотые купола церквей, резные теремки. Свежий ветер смеялся в лицо детям, трепал полы их кафтанов, развевал кудри. Смотрел ласково на Божий мир Юрий; горели глаза маленького государя московского, и злобный смех душил его.
— Гляди, Ваня, — смеялся Юрий, — вон лошадка внизу! Ровно кошка ма-а-хонькая!
Злобно хохотал старший брат.
— А погляди-ка, какова будет собачка! — кричал он и, взяв любимого щенка Юрия, маленького, смешного, с разъезжающимися лапками, бросал его с головокружительной высоты.
Он помнил, как в глазах Юрия застывал ужас. Он помнил, как широко раскрывались его голубые,