Когда с одной партией было покончено, по свистку вывели другую партию каторжников, затем третью и так далее, пока число пленников не достигло трехсот.
Когда все они оказались во дворе, их сковали по двое.
Удерживавшая их цепь проходила от ошейника к поясу, снова поднималась к ошейнику следующего каторжника, и так до конца колонны.
Однако этим не ограничивалось безобразное зрелище. Особый ужас и, так сказать, особенное любопытство вызывали ухватки действующих лиц.
Хотя все они были соучастниками и друзьями по несчастью, хотя они были скованы одной цепью и, по всей видимости, принуждены провести остаток дней вместе, они не ладили и держались отчужденно. Про себя они крыли друг друга на чем свет стоит.
Среди них два наших знакомых (Этеокл и Полиник28) являли печальный пример старой дружбы, рухнувшей в час испытаний.
Мы хотим рассказать о Мотыльке и Карманьоле, которых соединило одной цепью само Провидение.
Мотылек ругал Карманьоля, Карманьоль оскорблял Мотылька. Поверите ли? Тот же градус долготы, под которым они родились, явился, так сказать, причиной того, что грубо проявился этот антагонизм.
Южанин из Марселя состязался в оскорблениях с южанином из Бордо, а тот называл товарища ротозеем.
Костыль и Овсюг, фигурировавшие в этой сцене и скованные одной цепью, тоже являли собой жалкое зрелище. Овсюг называл Костыля солдафоном, а тот его иезуитом.
С другой стороны, в тени, почти в конце колонны, рафаэлевский Габриэль, опустив голову, казалось, лишился чувств в объятиях своего верного друга Жибасье и, похожий на раскаявшегося грешника, вызывал сострадание у зрителей.
Повидавший виды и избалованный Жибасье казался главарем всей банды, душой всей цепи.
Разумеется, все уставившиеся на него глаза действовали ему на нервы, но он старался не обращать внимания на любопытство толпы или, точнее, не скрывал своего к ней презрения.
Безмятежное лицо, ясный взгляд, улыбающиеся губы – все это свидетельствовало о том, что он погружен в задумчивое и отчасти восторженное состояние, в котором угадывались и сожаление, и надежда.
Не оставлял ли он позади себя печальных воспоминаний?
Не был ли он обожаем в двадцати кружках, оспаривавших славу назвать его своим президентом? Самые знатные женщины столицы разве не рвали его друг у друга из рук? И не было ли черным небо в тот день в знак траура по уезжающему горячо любимому сыну?
Остальные заключенные, не имея тех же мыслей, что и он, были далеко не так безмятежны.
Напротив, как только болты были забиты, стали все громче раздаваться возмущенные голоса, тысячи диких криков, звучавшие на все лады, вырвались из трехсот визгливых глоток, дополняя дьявольскую симфонию, которая сопровождалась свистом, гиканьем, звериным рыком, оскорблениями и ругательствами.
Вдруг по сигналу одного из заключенных наступила как по волшебству тишина, и зазвучала соответствовавшая случаю блатная песня, которую каждый заключенный сопровождал звоном кандалов, а все это вместе производило удручающее впечатление. Пение напоминало концерт призраков.
Но вот во дворе появился новый персонаж, к величайшему изумлению толпы, почтительно ему поклонившейся.
Это был аббат Доминик.
Он невесело взглянул на цепь и, устремив взгляд ввысь, словно призвал на несчастных милосердие Божие.
Затем он подошел к начальнику конвоя и спросил:
– Сударь! Почему меня не заковали вместе с этими несчастными? Я такой же преступник, как они.
– Господин аббат, – отвечал капитан, – я лишь исполняю полученные сверху приказы.
– Вам приказано оставить меня свободным?
– Да, господин аббат.
– Кто мог дать подобный приказ?
– Господин префект полиции.
В эту минуту во двор Бисетра въехала карета и из нее вышел человек, одетый в черное, с белым галстуком на шее; он направился к аббату Доминику и низко поклонился, как только тот его заметил.
– Сударь, – обратился он к бедному монаху, подавая ему грамоту. – С этой минуты вы свободны. Вот приказ о вашем помиловании. Его величество поручил мне передать его вам.
– Полное помилование? – переспросил монах, скорее удивившись, чем обрадовавшись.
– Так точно, господин аббат.
– Его величество не накладывает никаких ограничений моей свободе?
– Никаких, господин аббат. Более того, его величество поручает мне исполнить от его имени любое ваше пожелание.
Аббат опустил голову и задумался.
Он вспомнил о величайшей человеколюбивой миссии, предпринятой и осуществленной при Людовике XIII таким же монахом, как и он, Доминик; звали монаха св. Венсан де Поль, и для него была создана должность главного священника галер.
«Именно так! – сказал себе Доминик. – Я стану утешителем этих ссыльных, научу их надеяться! Кто знает, хуже ли эти люди остальных!»
Он поднял голову и сказал:
– Сударь! Раз его величество позволяет мне высказать пожелание, я прошу как милости назначить меня священником каторги.
– Его величество предвидел ваше желание, господин аббат, – молвил посланец короля. Он вытащил из кармана другую грамоту и подал ее аббату Доминику. – Вот ваше назначение, и, если хотите, можете приступать к обязанностям прямо сейчас.
– Разве это возможно? – удивился аббат, видя, что этап готов к отправлению.
– По обычаю, господин аббат, принято произносить проповедь в часовне тюрьмы и призывать Божие милосердие на головы пленников перед отправлением их на каторгу.
– Покажите мне дорогу, сударь, – попросил аббат Доминик, направляясь в сопровождении королевского курьера к зданию, в котором располагалась часовня.
Цепь двинулась, потянулась за монахом.
Когда мессу отслужили, снова раздался свисток.
Вернувшись во двор, каторжники встали на длинные повозки, и огромные тюремные ворота распахнулись настежь.
Повозки тяжело покатились по мостовой. Они выехали со двора в сопровождении фургонов с кухней и кабриолета охраны, в котором разместились начальник конвоя, хирург, обязанный заботиться о больных каторжниках, служащий министерства внутренних дел, называвшийся комиссаром, и аббат Доминик. С обоих флангов этап охранялся усиленным эскортом жандармов.
За отправлением осужденных внимательно наблюдали, ожидая их выхода, праздные парижане, дополняя эту невеселую картину.
Когда повозки появились за воротами, они были встречены проклятиями толпы. Каторжники в ответ закричали и затянули воинственную песню, известную на всех каторгах и напоминающую вызов, который преступники бросают обществу:
Шпана не переведется.
Однако аббат простер руки над толпой и над каторжниками, после чего песни стихли и обоз в полной тишине двинулся вперед.
XXIX.
Глава, в которой г-жа де Розан выбирает лучшее средство для мести за поруганную честь