с чудовищной перекладиной рта, углы которого переходят в глубокие морщины, прорезанные от носа до подбородка. В Европе его кожа была бы, конечно, красного цвета, потому что под кожей проступают близколежащие сосуды, — но здесь она приобрела коричневый оттенок, как у всех европейцев. Сначала он говорит по-французски с сильным акцентом уроженца Северной Германии, что придаёт его хриплому голосу почти бельгийскую певучесть; но вскоре, изнемогая от усталости, начинает с трудом подбирать слова и переходит на немецкий. Время от времени Менье пересказывает по-французски суть их разговора.

Вот уже две недели длится всеобщая забастовка в Кантоне, которая должна укрепить влияние лидеров левых, ослабить умеренных и одновременно разорить богатых торговцев, не поддерживающих гоминьдан и торгующих с англичанами, что является основным источником богатств Гонконга; Бородину и Гарину приходится выплачивать почти пятидесяти тысячам человек пособия из забастовочного фонда, который образуется за счёт налогов, введённых в Кантоне, и денег, присланных бесчисленными революционными китайцами из «колоний». Поскольку в результате объявления всеобщей забастовки прекратило работу более ста тысяч человек, кантонскому правительству приходится выплачивать пособие стольким трудящимся, что денег хватит только на несколько дней; уже пришлось отказать в пособии чернорабочим. К тому же если тайная английская полиция пока бессильна уничтожить кантонские революционные организации, то уличная полиция, усиленная вооружёнными добровольцами, слишком мощна, чтобы можно было надеяться на успех бунта. То, что происходило в последние дни, — это не более чем стычки и беспорядки. Итак, рабочим придётся вернуться к работе — этого и добиваются англичане.

Гарин, который теперь руководит всей пропагандой, знает не хуже Бородина, что наступил самый критический момент: эта колоссальная забастовка, ввергшая в состояние оцепенения всех белых Дальнего Востока, может потерпеть неудачу. Оба они могут действовать только как советники и уже столкнулись с неприкрытой оппозицией Верховного комитета, не желающего декретировать те меры, на которые они рассчитывали. Чень Дай, сказал Клейн, использует всё своё влияние, чтобы помешать им. С другой стороны, самым опасным образом начинает развиваться анархистское движение — что легко было предвидеть, — и в самом Кантоне уже была совершена целая серия террористических актов. Наконец, старый враг гоминьдана, генерал Чень Тьюминь, набирает на английские деньги новую армию, чтобы вести её на Кантон.

* * *

Наш пароход отплывает. Я уже вижу не остров, а только неясный силуэт, утыканный бесчисленными огоньками, — он медленно уменьшается, чернея на бессильном небе. Над домами высятся огромные рекламные фигуры. Реклама крупнейших английских компаний, которая ещё месяц назад сверкала над городом всеми своими светящимися шарами. Поскольку электричество необходимо экономить, они безжизненны, и их цветные краски растворяются в сумерках. Резкий поворот, и шары сменяются голым гористым берегом материкового Китая, за его глинистую поверхность там и сям цепляется короткая трава, и эти зелёные островки постепенно исчезают в темноте ночи, заполненной, как и три тысячи лет назад, жужжанием москитов. Тьма покрывает остров, изрытый умными червями, оставившими ему имперский облик, но вместо возносившихся в небо разноцветных символов процветания теперь остались огромные чёрные фигуры…

* * *

Безмолвие. Полное безмолвие и звёзды. Рядом с нами беззвучно и бесплотно скользят джонки — их несёт течение, против которого мы плывём. Не осталось ничего земного в этих сливающихся с небом горах, которые нас окружают, в этой воде без шороха и плеска, в этой мёртвой реке, которая слепо устремляется в темноту; нет ничего живого в этих лодках, скользящих мимо нас, — кроме фонарей, светящихся на корме так слабо, что отблеск едва виден на воде…

— Пахнет совсем иначе…

Уже совсем темно. Рядом со мной стоит Клейн. Он говорит по-французски, почти шёпотом:

— Совсем иначе… Ты когда-нибудь плавал ночью по реке? Я имею в виду — в Европе.

— Да…

— Всё совсем не так, правда? Совсем не так! У нас ночное безмолвие означает покой… А здесь ждёшь пулемётной очереди, верно?

Он прав. Ночь — всего лишь передышка, и ты чувствуешь, что тишина заполнена оружием. Клейн указывает мне на дрожащие, почти неразличимые огоньки.

— Там наши…

Он говорит всё так же тихо, очень доверительно.

— Отсюда ничего не видно — там больше не зажигают огней. Смотри. Там, где мель… Поднимаются рядами.

На палубе сзади нас десяток молодых европейцев; у их компаний есть филиалы в Шамяни, и они едут на помощь добровольцам. Они сидят кружком вокруг двух девушек (говорят, они работают в какой-то газете — или в Службе безопасности?) и травят анекдоты: «…он запросил хрустальный саркофаг, как у Ленина, а русские прислали стеклянный… (речь идёт, конечно, о Сунь Ятсене). А в другой раз…»

Клейн пожимает плечами:

— Какие идиоты!

Он кладёт мне руку на плечо и смотрит в глаза:

— Знаешь, во времена Парижской коммуны как-то арестовали одного толстяка. Он давай кричать: «Господа, я же никогда не лез в политику!» «То-то и оно, что не лез», — отвечает ему один молодчина. И залепил ему пулю.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Пусть теперь и они учатся страдать. Я помню, как я видел, уже давно, на одном празднике, людей, похожих на вот этих. Хотелось залепить им несколько пуль из револьвера, чтобы… чтобы перестали улыбаться вот эдак! Все эти морды, которые никогда не знали, что такое не иметь жратвы! Да! Научить их, что существует такая вещь, которая называется человеческая жизнь. Что это чего-то стоит — человек… Ein mensch… Вот так!

Я не спешу отвечать. Он хочет выговориться? Или я ему нравлюсь? Его тихий голос звучит монотонно и от тонкого зудения москитов кажется почти хриплым. Руки у него дрожат — он не спал уже три дня. От усталости его шатает, как пьяного.

На корме играют в карты и молча курят пассажиры-китайцы; от нас их отделяет решётка, перед которой стоят на посту два солдата-индуса в тюрбанах. Клейн, обернувшись, рассматривает толстые прутья решётки.

— Ты знаешь, как на каторге можно перенести самое… самое отвратительное? Самое гадкое? Я постоянно представлял себе, как я отравлю город. И я мог это сделать; я мог бы подобраться к резервуарам с питьевой водой и раздобыть достаточное количество цианистого калия… был у меня такой приятель… электрик… Когда мне приходилось совсем туго, я начинал думать, как я это сделаю, прикидывал, как это будет… И мне становилось лучше. Есть люди не такие, как все: осуждённые, эпилептики, сифилитики, калеки. Вот они не способны смириться…

На палубу с грохотом падает какой-то шкив, и Клейн, вздрогнув, отшатывается. Переведя дух, он с горечью говорит:

— Нервы сегодня ни к чёрту… Измотался!.. Память об этом остаётся. Нищета часто рождает необыкновенного человека… Как хорошо было бы его сохранить и после победы над нищетой… как это трудно… Что такое революция для них, для всех? Революционный stimmung, настрой — как это важно! Но что это такое? Я тебе скажу: никто не знает. Но прежде всего он оттого, что слишком много нищеты, дело даже не в отсутствии денег, а в том, что есть богачи и они живут, а другие жить не могут…

Его голос окреп; он плотно уперся локтями в ещё горячие релинги и в конце каждой фразы подавался своими широкими плечами вперёд, когда другой ударил бы кулаком:

— Здесь всё изменилось! Когда добровольцы из торговцев хотели вернуть прежний порядок вещей, их квартал пылал три дня. Женщины бежали, переваливаясь, как пингвины, на своих маленьких ножках.

Он замолкает, взгляд у него растерянный. Затем говорит:

— Но всё это глупо… Мёртвые… Мёртвые в Мюнхене, мёртвые в Одессе… Много других… Всё это глупо…

Он произносит «г-глупо», с отвращением.

— Они похожи на зайцев… как нарисованные. Совсем не странные, нет… Г-глупо… Особенно, когда у них усы. Приходится повторять себе, что это убитые… Никто бы не поверил…

Вы читаете Завоеватели
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату