его обидно задрожали.
Чай пьют своеобразно — в сущности, не чай, а кипяток. Несколько больших медных чайников, с длинными журавлиными шеями, стоят на асфальтовом полу. Возле них — жаждущая очередь с кружками, консервными коробками, котелками,
Ванька Граф, огромной своей фигурой занимая весь узкий край стола, пил из собственного граненого стакана крепкий, внакладку, чай. Возле него деревянный желтый чемоданчик, набитый снедью. Тут и баранки, и лимон, булки, сыр, колбаса. Он богат, силен, знатен, как и подобает «графу». Его вещи всегда лежат открыто, без запора. Всякий знает, что за воровство от Ваньки Графа — смерть.
Вдруг в уборной зашуршало. Из-за перегородки, не доходящей до пола на десять вершков, выставились в обмотках ноги. Это — незнакомый с правилами лишенцев новичок.
— Ша, ша, ша, — раздается со всех сторон предупреждающий шепот. Все за столом притихли, повернули улыбавшиеся озорные лица в сторону уборной. С крутым кипятком в кружке крадется к уборной, как лисица к журавлю, какой-то остроносый прыщавый карапузик. Вся камера готова к взрыву жестокого издевательского хохота. Рука вихрастого звереныша занесена. Вот он сейчас плеснет кипятком в сидящего за перегородкой новичка. Ошпаренный завертится, заверезжит, как крыса в мышеловке.
— Ша, ша, ша…
И на всю камеру повелительный голос Ваньки Графа:
— Оставь, щенок! Что делаешь? Нельзя.
Из уборной высунулось лицо спасенного от пытки парня. Он вправлял в штаны рубаху, недоуменно глядел на всех.
— Эй, шкет! — позвал его Ванька Граф. — Выходи… Дурак! Который тебе год? Ни черта не знаешь…
И, как бы обращаясь ко всем, Ванька Граф, втягивая плешивую голову в плечи и вновь выбрасывая ее, стал читать шпане нравоучения;
— Зря кипятком обливать нельзя, раз не предупреждали. Так хулиганы только делают. А жулик — не хулиган… Жулик — человек с понятием, человек приличный, сами знаете… — Это к его устах прозвучало самоуверенно и гордо.
Многие жулики, злорадно улыбаясь, переглянулись. Толстяк с побитой шеей несдержанно фыркнул, но тотчас же испугался, покраснел.
— Ты, щенок, смотри, — насупив рыжие брови, пригрозил Ванька Граф вышедшему из уборной новичку, когда за столом шамают, в уборной сидеть не полагается. Понял? А не то так ошпарят, — весь полиняешь, с башки до пяток,
«Эх, черт, сорвалось!» — шпана осталась очень недовольна. Сердито надулась на блюстителя тюремных нравов, молча глотала теплую водичку, чай.
В камеру вошел «культурник». Звать его: Денис. Молодой, высокий, черный, с монгольским скуластым лицом, он был уважаем всеми. Он — член культкомиссии, выбранный от камеры, где сидел Амелька.
— Товарищ Денис!.. Сюда! Мне! Нам!..
— Не шуми! К порядку! — взывает культурник. — Степан Лукин, Живчик, Чечетка, ваша очередь, получайте. — Он подает им три газеты, говорит: — Только, чур» не рвать. Когда камерой будут прочитаны, вернете в культкомиссию. Не вернете, сниму вас со списка.
— Письма есть?
— Есть… — Денис вынимает из кармана два распечатанных, прошедших обязательный просмотр, письма, вручает адресатам. Толстячок весь просиял: от жены письмо.
— У кого есть корреспонденция? Сдавайте! — кричит Денис, вставая на скамейку.
Человек пять бросаются от чайного стола к своим вещишкам, суют Денису незаклеенные письма и деньги на марки.
— Эй, гражданин культурник, — окликают его сразу в три голоса, — не слыхать ли чего про амнистию? Февральская революция скоро… Как в газетах?
И сразу вся камера замирает, не дышит, превращается в жадное сплошное ухо.
— Нет, амнистии не будет, — отвечает Денис. Слышится многогрудный вздох; лица меркнут, Кто-то уныло сокрушается:
— Эх, свобода, свобода… Где ты?
Мечты о сокращении сроков, о свободе — тяжкая, неизлечимая болезнь каждого из заключенных,
— Кто на культработу? Айда за мной! Восемь человек торопливо собираются. Денис идет к выходу. Его нагоняют Амелька и толстяк растратчик.
— Позвольте представиться, говорит толстяк. — Я — Петр Иваныч Ухов, я мог бы быть полезен в драматической секции. Надеюсь, таковая есть?
— Есть, есть.
— Я мог бы режиссером или актером на амплуа комика.
— Ладно… Можно. Доложу начальству, — не глядя на него, небрежно бросает Денис. — А тебе что?
Лицо Амельки расплывается в улыбку; он закидывает руки назад, по привычке сплевывает и говорит просительно:
— Мне бы желательно тоже по части культурности…
— Чего ж ты желаешь? Рисовать или статьи писать, или, может быть, на сцену? Не горазд ли ты лекции читать по новейшей литературе?
Голос Дениса звучит иронически. Улыбка у Амельки шире, он с ноги на ногу мнется, говорит:
— Шибко плохо в грамоте маракую… Желательно…
— Тогда иди в ликбез… Читать умеешь?..
— Нет, — соврал Амелька. — Ни читать, ни писать…
— Ладно, можно, — записал Денис и пошел. Его остановил в коридоре шустрый человек в темных очках, задушивший своего пасынка, пионера.
— Товарищ Денис, вот статейка и стишки…
— Куда? В журнал? В стенную?
— Хотелось бы в журнал.
— Ладно. Можно. Редакция рассмотрит.
По коридору, сопровождаемые «выводным» шумно шагали толпы заключенных, переругивались, пересмеивались. Коридорные дежурные из лишенных свободы, здоровенные, как быки, громовым голосом кричали на толпу:
— Не бузи!.. Хряй проворней!.. Ша!
Внизу, во внутреннем дворе, заключенные разбивались на группы, делалась перекличка по спискам, проверка счетом, и группы, под руководством надзирателей, уводились на так называемые внешние работы: кто на лесопилку, кто на очистку дороги, кто на выгрузку. Большинство же разбредалось по мастерским дома заключения.
8. ВОЛШЕБНЫЕ ЯИЧКИ
Однажды перед ужином ждали вновь прибывающего этапа, а две большие партии здешних заключенных должны гулять отсюда в новое место заключения. Соответствующие списки еще накануне были вывешены по камерам и коридорам. Из камеры, где сидел Амелька, уходили в другой город двенадцать человек.
Вечерний чай окончился. Полежать негде. На полу — строго воспрещается. Заключенные слонялись из угла в угол, играли в шашки, портняжили, резались по темным углам в карты.
Брезжили зимние сумерки. Свету еще не давали: должно быть, шалило электричество. Человек пять молодежи сидели за столом с книжками, бумагой, карандашами и нетерпеливо поглядывали на лампочку вверху — скоро ли загорится. Они работали по «культурной части»: один пишет пьесу, другой — очередную статью для стенной газеты, третий заполняет свой альбом «блатными» стихами.
Амелька одиноко торчал, как сыч, в уголке у печки. Сидя на скамейке, он вдвое перегнулся, обхватил руками колени и понурил голову. В камере холодно, и отвратительный был запах. Амелька ежился, думал,