тосковал. Вспоминалось многое, грязное и светлое, голод и обжорство, собственная трусость, подлость и геройские подвиги на защиту человека. Да, да, думалось о многом. Но когда нить воспоминаний подводила его к последнему моменту жизни на свободе, Амелька хватался за сердце, охал. Призрак матери неспешно проплывал мимо него и быстро таял. Амелька вполголоса затягивал песню. Ничего не выходило. Бросал, сердито сплевывал.

Наискосок, с угла на угол, давным-давно размеренно шагает Ванька Граф, Шаги его грузны, взгляд растерянный. Губы что-то шепчут, как бы отсчитывая каждый шаг. Он, наверно, прошел уже верст пять, а все еще ходит, ходит. Амелька угадывает, что на душе Ваньки Графа тоже неблагополучно.

Как бы почувствовав следящий за ним Амелькин взгляд, Ванька Граф стал возле парня и спросил:

— Хочешь яичко съесть?

— А какое, крутое или всмятку?

— Жидкое.

— Жидкое я не уважаю…

— Хряй за мной, — через силу ухмыльнулся Ванька Граф и подвел его к стоявшей в углу, возле поднятой койки, большой своей корзине, Развязал, открыл, вынул яйцо.

— Принеси полстакана воды.

— Зачем?

— Не спорь.

Амелька принес. Ванька Граф осторожно расколупал булавкой скорлупу, все содержимое яйца вылил в стакан, разболтал карандашом и подал Амельке:

— Пей половину.

Амелька выпил, замотал головой, прикрикнул и с удивлением сказал:

— Водка!

— Эту передачу со спиртом приносит мне Надька, последняя маруха моя. — Он помолчал и спросил Амельку: — А ты за что влип? По какой статье? — Ванька Граф хотел спросить об этом Амельку при первой встрече, Но нарочно оттянул вопрос: парень показался ему в то время больным и жалким.

Амелька подумал, вздохнул и отвернулся.

— Я, понимаешь, вожаком был под баржей… Ну и…

— Так, так… По мокрушке, что ли? Амелька часто замигал, пофыркал носом и потупился.

Дали свет. Ванька Граф пододвинул ногой скамью:

— Садись. Хочешь еще волшебное яичко съесть? Съели по другому. Спирт был крепок. Амелька сморщился, забодал головой и вытер губы.

— Ну, цыплята в яичках ничего себе, подходящие, — сказал он.

— Маруха моя, Надька, десяток этой гари прислала, — уныло проговорил Ванька Граф. — В них бутылка спирту. Газовать можно. Мне и писульки она присылает в папиросах, в мундштуках, а бритву «жилет» — в соленом огурце… Вообще, моя алюрка — жох! Например, вот в этой бумаге был завернут хлеб. — Ванька Граф порылся в корзине и вытащил кусок синей толстой бумаги — На можешь прочесть?

Амелька, напрягая зрение, тщетно водил носом по бумаге:

— Нет, ни хрена не вижу.

— А глазом и не усмотришь Ты пощупай пальцем: булавкой наколы сделаны, буковки. И пишет мне Надька, что приятель мой Иван He-спи третьего дня вышку получил… На луну отправили…

Амелька вздрогнул, схватил Ваньку Графа за руку.

— Иван He-спи?! В расход выведен? Да ну?..

— А ты знавал его?

Знал. Задрыга, душегуб…

— Врешь, врешь… Иван He-спи — громила добрый

— Тьфу! — свирепо плюнул Амелька,

— Чем же он тебя?.. Ну-ка…

Амелька не ответил Он весь дрожал внутренним темным ликованьем: вот и хорошо, пусть будет казнь бандита местью за смерть Амелькиной матери. Осиновый в душу кол ему!

После ужина загустели шум, гвалт, перебранка. От темного угла, где дулись при огарке в карты, кричали:

— Грахв, грахв!.. Эй, Ванька! Наматывай в «стирки» мылиться!

Но Ваньке Графу не до карт: взглянул туда, ни слова. Вино не развеселило его, грустил,

— А знаешь, кто мне съестное, сладости, табак приносит?

— Кто? — безучастно спросил Амелька.

— Мать… Да, мать родная.

Слово «мать» Ванька Граф произнес с такой любовью, с таким благоговением, что захмелевший Амелька, взглянув товарищу в глаза, удивленно откачнулся от него и просиял весь.

— Прислуга, прачка… Вот кто моя мать, — тихо, отрывисто говорил Ванька Граф.

Багрово-красное, неприятное лицо его, обрамленное на подбородке редкой рыжей шерстью, становилось скорбным, вдумчивым; низкий лоб бороздили морщины житейских волнений; приплюснутый нос жалостливо пофыркивал, потел.

— Да, мать, старуха. Во всем свете одна она прощала мне все мои преступления. Никогда не отворачивалась от меня, не корила… Только плакала, жалела меня… предупреждала об опасности… кормила. Ванька Граф говорил медленно, с трудом, с внутренней болью. — Из последних сил тянула меня к учению. Не пошло впрок. Раз споткнулся. Снюхался с уркаганами. А как сбился с пути, заблудился. Не мог на дорогу выйти, на прямую. Затянуло болото, приключения, ухарство. Без дела стало тягостно, Хряешь по улицам, места не найдешь.

Голос Ваньки Графа сделался крепче, и сам он взбодрился чуть.

— Только при шухере оживаешь. На деле и после дела оживаешь. Жизнь расцветает. А потом засыплешься, поймают. Так вот и идет. Свобода, дело, кича, снова свобода, снова кича — тюрьма. Да, да. А мать… Эх, матка, матка!.. Страдает за меня, глаза от слез не просыхают, слепнет. А я не могу отстать. Понимаешь? Душа гниет. Варнак я, большой злодей…

Долго рассказывал про мать, про детство, про свои погромные дела. В его повествовании не было теперь мрачной хвастливости, которую он всегда проявлял в разговорах со своими, со шпаной. Теперь он говорил задушевно, просто, искренне, как бы рассуждая сам с собой в минуты горестного покаяния. Наконец, тяжело передохнув, спросил Амельку:

— А у тебя мать жива?

— Была жива. Недавно кончилась, — продрожал голосом Амелька.

С минуту помолчали, Амелька кряхтел.

— Ты мне люб. Хороший ты, — сказал Ванька Граф. — Сармаку хочешь?

— У меня маленько есть… Ну, дай. Граф подал ему бумажку в три червонца.

— На тебе три червячка. Я сармаком не дорожу. Амелька молча взял деньги, сунул в «квартиру», в карман штанов, завязал карман бечевкой.

— А вот нет ли у тебя «марафеты» понюшки две? — спросил он Ваньку Графа.

Тот испытующе посмотрел на него потемневшими серыми глазами, сказал:

— Брось, браток. Не дело это. Брось.

— Скучно очень. Тоскливо. Места не найду… — отвернулся Амелька, опустил голову и отер рукавом глаза.

По коридору зашагали люди; в камере шум и крик взыграли пуще:

— Этап, этап идет!!

Надзиратель в синей форме, — рыжие усы вразлет, у пояса наган, — входя в камеру, скомандовал:

— Приготовься на этап! Москва, Ростов-Дон, Кавказ! Соловьев, Миколадзе, Петров, Миронов, он же Копейкин, Морозов, Арбузиков, Мура-Хаджи-Оглы, Логинов, он же Степанов, он же Чуднов!..

И камера сразу — как разрытый муравейник. Приготовленья, сборы, проводы. Быстро, в пять минут. Со всех сторон, как град, просьбы писать, порученья, пожеланья, ругань:

— Желаем освободиться!

— Спасибо!

Вы читаете Странники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату