— Так-с! — И профессор быстро, тщательно стал мыть руки горячей водой, сулемовым мылом, щеткой. Насухо вытерев кисти рук стерилизованным полотенцем, он предоставил их в распоряжение сестры. Та смочила их спиртом, а кожу на пальцах при основании ногтей смазала йодом. Чтоб ни к чему не прикасаться, кроме хирургических инструментов и дезинфицированного бензином тела больного, профессор вытянул руки вперед, как архиерей при облачении. Сестра накинула на хирурга белейший халат и проворно застегнула его.
— Больной уснул, — доложила, входя, другая сестра.
— Идем!
Перед профессором широко, одна за другой распахивались двери; он твердо шел на бой со смертью.
Амелька больше не слышал ни своего порывистого дыхания, ни взволнованных ударов сердца; он плыл за профессором, как в облачном тумане. Он тоже оделся в белый халат и стал, как ему было указано, на невысокую длинную скамью с перильцами впереди. На этой скамье, помещенной на сажень от операционного стола, шестеро молодых людей, студентов-медиков.
Был вечер. Огни горели ярко. Весь в потоках света, лежал на столе заснувший, с наркотической маской на носу, безобразный своим телом, оголенный больной. Ноги, руки, шея, грудь — это кости, обтянутые кожей. Зато чрезмерно вздувшийся живот пухлой горой возвышался над столом. Донельзя напряженная сизо-серая кожа на животе лоснится, вот-вот лопнет. На двух других столах работали ассистенты со штатом сестер и фельдшеров. Вытаращенными глазами Амелька видел, как на дальнем столе кому-то отпиливали пораженную гангреной потемневшую ногу. Кровь со стола убиралась тампонами из марли, тампоны бросались в окровавленный таз. Что делалось на третьем столе, взволнованный Амелька не приметил: кровавым туманом подергивалась палата; шумело в ушах; гулял мороз по коже. Раскаиваясь, что пришел сюда, он перевел испуганные лихорадочные глаза на профессора.
— Ну-с, — низким, с хрипотой, голосом обратился профессор к студентам. — У этого больного печень поражена так называемыми эхинококками, попросту говоря — собачьими глистами, Они размножаются очень быстро… Впрочем, все это должно быть известно из лекций… Ну-с… — И профессор кивнул Ольге Петровне.
Та ловко посадила на большой профессорский нос пенсне. Ассистент наблюдал пульс больного, сестра от времени до времени покапывала на маску уснувшего из коричневого флакона хлороформ.
— Ну-с… — И профессор, как бы играя, ловко полоснул по вздувшемуся животу ланцетом. Живот охнул, фукнул и опал. Палата стала наполняться смрадом. Амелька обомлел: края бескровного, от паха до ребер, взреза ассистент и сестра ужали щипцами, распялили, и лаз в утробу широко разверзся. Больной сонно замычал. Во рту Амельки сразу стало холодно: отхлынула кровь от головы. Профессор запустил обе руки в рану и пригоршнями вытянул наружу кольчатый ком скользких, змеями блеснувших кишок. Амелька вцепился неживыми руками в перильца, ноги его осели, он простонал «сестрица» и, слабо сопротивляясь самому себе, повалился в бездну.
На четвертый день он зашел в палату выздоравливающего. Ему лет под пятьдесят. С желтого, иссохшего лица глядели два больших светящихся новой жизнью глаза и заострившийся птичий нос. Вот раскрылись, почмокали волосатые губы; больной тихо сказал:
— Спас, спас… Ах, он, желанный, дай ему бог здоровья, — и перекрестился.
— А я, понимаешь, не вынес… — замигал Амелька. — Как баба, на пол — хлоп. То есть совестно профессору на глаза теперь…
— Два часа пластал меня… Все в порядок приобрел… «Ну, живи, старик», — говорит. Вчерась подходил ко мне. Ах, душа, ах, душа…
Неделя жизни в больнице не прошла для Амельки даром. За этот короткий срок он многому научился, подвел кой-какие итоги своим думам, сам страдал и видел страдание других. Люди ему стали ближе, родней, понятней. Нож хирурга на его глазах делал чудеса: больные исцелялись, умирающие воскресали. Амелька теперь крепко верил во врачебную науку, в неустанный труд ученых, идущих навстречу человеческому горю и страданию.
18. «ПРАВИЛКА». ДАЛЬНЕЙШИЕ СОБЫТИЯ
Меж тем камкоры, воодушевленные культурником Денисом, вскоре точно установили личности хулиганов, поранивших товарищей: Дунька-Петр и Ромка Кворум после ряда уверток, запирательств все- таки сознались. Дело о них поступило на товарищеский суд. Решением суда хулиганам объявлялся строгий выговор и полный бойкот в продолжение десятидневного срока. Общее собрание заключенных, прошедшее с большим шумом, вплоть до истерик с женщинами, одобрило постановление суда. Начальство же, утвердив приговор, засадило хулиганов на неделю в карцер и в их кондуитах сделало суровые отметки. Дунька-Петр в раскаянии хныкал, Ромка Кворум ухом не повел.
В этом провинциальном доме заключения существовал еще свой тайный особый суд, «правилка». Постановления «правилки» безапелляционны, иногда чрезмерно жестоки, вплоть до смертной казни. В домзаке кровавый приговор приводится в исполнение очень редко. Зато, когда приговоренный получает волю, его ждет расплата даже и в том случае, если б он совершенно изменил свою внешность и профессию — все равно, где бы он ни был, он всегда под угрозой смерти.
«Правилка» состояла из четырех человек и помещалась в грязнейшей камере № 9, набитой, как погреб льдом, самой преступной шатией.
Совесть этих так называемых злодеев сильно возмутилась выходкой двух хулиганов, изувечивших собратьев по высидке. Приговор товарищеского суда они считали слишком мягким и требовали правого суда «правилки».
— Как! Избивать своих?! — орали они. — Припаять их, варнаков… Да покрепче!
Председатель, или главарь «правилки», — старорежимный каторжанин, коптивший на своем веку многие тюрьмы и этапы Сибири и бог весть каким чудом уцелевший от смерти. Этого кряжистого горбуна с медвежьей косолапой походкой зовут Лешим. Он бородат, лохмат и неимоверно грязен — никогда не ходит в баню, не меняет белья, поэтому носит в себе букет неистребимой тошнотворной вони. Подобно Ваньке Графу, он свою камеру держит в страхе, у малосильных отбирает вкусные куски из передач. Его ненавидят и боятся. На стене над нарами, где он спит, кто-то сделал оскорбительную надпись «ша-кам», что означает «шакал камеры», обироха. Как и у многих бандитов, у этого злодея угрызения совести отсутствуют. И раньше и теперь Леший смотрит на разбой как на профессию. Не ради убийству он лишает человека жизни, а потому, что обреченный человек подвернулся под руку, помешал работе: пришлось убрать как лишнюю вещь. Не убивать он шел, а грабить. Да и самый грабеж — не преступление, а профессиональное дело.
Четверо судей при участии главаря «правилки» уселись ночью в темном углу камеры, возле зловонной «параши», и вели переговоры тайным шепотом, обиняками, чтоб не было лишнего шума — «шухера». Впрочем, говорили только трое, Леший же не проронил ни слова, только гукал, словно лесовик, и сипло покашливал. Запустив за лохмотья корявую лапищу, выуживал оттуда паразитов. Вшей давил на ногте, блох сажал в заросший серой шерстью рот, сладострастно растирал зубами лишь блошиные лапки и искалеченных выплевывал живьем: «Поди-ка поскачи».
Тайный этот суд, длившийся не более пятнадцати минут, постановил: «Первый раз публично надавать обидчикам по морде, а ежели второй раз такая пакость приключится — бить в темном месте тяжким боем, а в-третий — вышка, смерть». Рано утром приговор «правилки» был известен всему дому.
Когда лишенные свободы шли на работу по цехам, два временных палача из камеры № 9, злостные рецидивисты-воры, остановили Дуньку-Петра и Ромку Кворума:
— Стой, не шевелись! «Правилка»!
И с маху, со щеки на щеку, пять публично нанесенных резких оплеух, от которых затрещали скулы провинившихся. Со всего двора раздались сдобренные злобой поощрительные выкрики, улюлюканье, смех, свист,
— Так их! Так! Спасибо «правилке»: выправляет!..
Вместе с Дунькой-Петром и Кворумом в карцер отвели и палачей этих жертв тюремной общественности, змеей прокравшейся из старого быта в новый.
Окрепнув, Амелька с Графом выписались из