«Как вы его сталкиваете? А? вы его толкаете как попало? Смотрите, в каком виде я очутился! Весь в крови». В тот день все присутствующие выпили больше двух литров рома, чтобы прийти в себя. И с тех пор на голову я надевал пилотку.
Ну а потом, уф… я пошел мыть голову. Да, сразу после этой четвертой казни я пошел принять душ, оставив помощников мыть и разбирать гильотину. Обычно я принимал душ после демонтажа. Душ я принимал не потому, что касался преступника или из-за смерти. Разве врач или хирург будет больше обычного мыться, оттого что коснулся преступника? Не стоит преувеличивать. Разумеется, я мылся. Я вообще часто моюсь. Я просто хорошо мылся, с мылом, и все. Тогда меня просто раздражало, что у меня голова мокрая от крови. Так что я принял хороший душ и немного одеколона. И, разумеется, я быстро переоделся. После каждой казни я принимал душ, потому что вы прикасаетесь, входите в контакт с преступниками, которые более или менее чистые. От некоторых сильно пахло потом и мочой. Да, оттого, что я прикасался к ним, этот отвратительный для меня запах мочи и пота оставался на мне и вынуждал меня принимать душ. Кровь липнет, да еще эти парни более или менее потеют. Я не мог не мыться, чувствуя на себе этот запах. Поэтому я мылся. Но прикасаться к трупу, в конце концов, это привычка. Труп казненного, это теплый труп. А вот поехать в больницу посмотреть на вскрытие, этого я не могу! Может быть, до холодного трупа я бы не прикоснулся. Нет, меня смущает не кровь, не смерть, а прикосновение к кому-то нечестному, морально разложившемуся. После некоторых парней, совершивших ужасные вещи, я чувствовал желание вымыться получше. Были такие, кто расчленял живых людей. Да, иногда сложно чувствовать жалость к монстрам, которые испытывали удовольствие, искромсав невинного человека. На самом деле мне было более неприятно прикасаться к такому осужденному, чем чувствовать его кровь на своих руках. Если бы смертная казнь не была отменена, а меня назначили бы главным экзекутором, я делал бы, как мой крестный Рош, я бы никогда не прикоснулся ни к одному осужденному. Это не из-за крови, это вопрос морали. Да, для меня эти преступники были морально разложившимися.
Мясная лавка, в которой торгуют кониной, пахнет по-другому, чем колбасная. Так вот, у человеческой крови совсем особый запах. Даже через сорок лет с закрытыми глазами я отличу человеческую кровь от другого запаха. И потом, струя крови, когда голова отрублена — думаю, это из-за биения сердца, давления в артериях. Я заметил, что у осужденных, которые боятся, которые почти падают в обморок — если встать на их место… насос… сердце должно биться по сто ударов. Кровь сжата. Когда обрезают шею… пфффт, и вот вам струя на три метра! В то время как иногда она не такая мощная. Может быть, потому, что человек не так поражен и давление меньше.
Так вот, после той истории со струей крови прямо в лицо на казнь я надевал пилотку. Однажды, когда я ее забыл, Воссена или Баро, чтобы посмеяться, принялись напевать: «А ты не видел кепочку, кепочку, кепочку… а ты не видел кепочку дядюшки Бюго?» И пошли к начальнику охраны попросить у него его фуражку. Он бы мне ее охотно одолжил, но фуражка охранника, с жестким козырьком, непрактична для работы «фотографа». Отец накричал на Баро и Воссена, сказав, что совсем не ценит такие шутки на казни. В конце концов кто-то из военных или из мобильной бригады одолжил мне свою пилотку.
Да, мы видели невероятные ситуации, и через этот опыт мы потом научились владеть ситуацией. Со своим тридцатилетним опытом отец давал мне объяснения. А я за двенадцать лет работы в бригаде на практике овладел некоторой техникой.
Все это было не так, как представляют во Франции: тюрьма ранним утром, заря и все такое. Нет, отец требовал ставить лампы… гм… это были прожекторы. Здоровые прожекторы! Он хотел, чтобы было хорошее освещение. Он не мог работать в ночи, в темноте. Поэтому все хорошо освещалось. Можно было снимать. Я было хотел это сделать, заснять и записать казнь. На магнитную пленку и все такое. Но я никогда этого не сделал. Комиссар полиции и в первую очередь отец отсоветовали мне это. Отец сказал мне: «Казнь требует уважения. Это тебе не кино». Когда я говорил об этом с отцом, он сказал: «Не нужно насмехаться». А комиссару полиции он сказал: «Мой сын с ума сошел. Представь себе! что он о себе возомнил… хочет сделать фильм, вот! Да, он хочет делать фильмы!» Потому что он действительно серьезно относился к этой работе. Тогда комиссар сказал: «Нет, господин Мейссонье, не нужно этого делать». Я не то чтобы думал уже о создании музея, но, не знаю, было у меня такое впечатление… Мне хотелось это сделать, не знаю почему. Сейчас я задаю себе вопросы. Моей целью тогда не было сказать, вот, смотри, потом я буду продавать свои снимки. Но я хотел это сделать. Так отец мне отсоветовал. Если бы он был согласен, я бы подвел фургон так, чтобы он стоял в четырех метрах от гильотины, и через заднюю дверь фургона я бы снял все казни. В итоге я жалею, что послушал его. Теперь все сожалеют. Меня спрашивают: «Как, у тебя нет фотографий?»
Фотографий нет. Да, сегодня мне жаль, что я их не сделал. Это были бы уникальные исторические документы.
Командировки
В Тунис
Тунис и Марокко не были французскими департаментами, как Алжир. Это были протектораты. В Марокко действовал суд шерифа. В Тунисе — суд бея: смертная казнь = повешение. Но в исключительных случаях, если осужденный напал не на тунисца, вмешивались мы с гильотиной. Поэтому мы совершили много казней в Тунисе. Мы ездили в Сфакс, в Тунис, в Сусс… В Суссе я присутствовал на казни убийцы кюре из Кэруана. Это было в день моего рождения, 14 июня 1955.
Я родился в воскресенье, 14 июня 1931 года в пять часов утра. Так что я отмечал наступление своих двадцати четырех лет в тот же час, когда умирал человек.
Когда случались казни в Тунисе, это были настоящие экспедиции. Алжир — Сусс, Алжир — Сфакс, это почти тысяча триста километров. Мы тратили два дня на дорогу. Обычно мы выезжали в воскресенье вечером. Это практичнее с точки зрения бара. После обеда я вместе с Эдуардом Риера, шофером и владельцем грузовика, ехал в гражданскую тюрьму Алжира. Мы загружали гильотину. Я возвращался в бар, и к двадцати трем часам грузовик заезжал за мной. Мы заезжали за остальными помощниками, и в дорогу, в сторону Туниса. Мы ехали всю ночь. В грузовике мы постлали матрасы, чтобы можно было спать. Вел всегда Риера. Один или два раза я просил его передать мне руль, но отец не согласился, потому что у меня не было прав на грузовую машину.
Дороги же были довольно хороши для того времени. Но ничего общего с современными, похожими на бильярдный стол. Никаких белых полос на обочине. Заправочные станции можно было найти только в деревне, да еще только днем. Именно поэтому у Риера в грузовике всегда была одна или две канистры, по двести литров солярки. Однажды мы сломались в два часа ночи. Холодно же было! Есть и фотография, на обороте которой отец подписал: холодный завтрак в три часа ночи в грузовике. Видно, что все мы закутаны. Был собачий холод. Мы перекусывали на корзине в кузове грузовика.
На грузовике мы ехали медленно. В среднем пятьдесят километров в час. Мы делали остановки в дороге. Без остановок невозможно ехать. Пятитонный грузовик, это вам не «феррари». Шофер устает, он больше не может. Часто отец, Берже и Каррье выезжали в шесть утра на «мерседесе» Каррье. Они догоняли нас на первом этапе, в Гельме, рядом с тунисской границей. Мы договаривались, что будем в Гельме к полудню или к часу, чтобы пообедать вместе. Граница Туниса и Алжира — это горный район.