молодой государь распалился, что ты Голицыну Медведково отписала. За крымские победы.
— Ему-то что за печаль?
— А то, что родовое это гнездо князей Пожарских.
— Потому и отписала.
— Да разница в том, что князь Дмитрий Михайлович ляхов, шведов да наших бояр-предателей победил, Москву ослобонил, а князь, акромя позору, ничего в первопрестольную не принес. Разве потянулся бы народ к Троице, кабы Голицын в Крыму мир подписал да со славой вернулся?
— Вот ты потом народу все и растолкуешь, Марфа Алексеевна. Я так попроще рассуждаю: от одного полководца к другому вотчина перешла, и все тут. Забыла, что ли, как Пожарский по первоначалу Москву от поджигателей не отстоял, только что смерти не принял. Замертво его в Медведково вывезли, а там и дальше, к родному Суздалю — от ран оправляться. И ничего — и от ран оправился, и победу окончательную одержал. Как есть одолела ты меня с князем: все вины на него одного повесить хочешь.
— Да Бог с ним, с хранителем печати. Что думаешь дальше делать? Не здесь ли поднимать стрельцов надо?
— Надо бы, да ничего у Федьки Шакловитого не вышло. Далеко ему до Хованского князя — у того все стрельцы в кулаке были. Любили они его, любили и почитали, а Федьку…
Господи! Господи! Неужто конец? Неужто ничего уже сделать нельзя? Кабы Софьюшка откровеннее была. А то всю жизнь — половину для других, половину для себя, да так глубоко запрячет, что никогда и не догадаешься.
К Троице собралась. Сама уговорить Петра Алексеевича понадеялась. Да что у них общего, чтобы язык общий найти. Отцовская кровь? Так она их и развела. Царевна на одном языке говорит — ученом, государь с Преображенского — на простом. Ему ученость никогда не была нужна, разве что над арифметикой сиживал. Ею и впрямь интересовался. Сказывали, тетрадки целые исписывал в те годы, что потешных своих школил. У Франца Тиммермана учился. У корабельного мастера! Да нешто государю ремеслу обучаться надо?
Да что это я о глупостях все. Софья Алексеевна до Троицы не доехала. Петр Алексеевич, вишь, боярина навстречу послал: чтоб немедленно в Москву ворочалась да его распоряжений ждала. Тут бы именем Иоанна Алексеевича выступить. Его бы к стрельцам московским вывести. А как положиться-то на государя-братца? Сам не сообразит, царица ловкая под локоток вовремя подтолкнет. На нее Нарышкины, как на самих себя, полагаться могут. Хотела с братцем государем потолковать — не вышло. Строгость такую на себя напустил. Мол, все дело в князе Голицыне. Его убрать из дел государственных надо. Мало бед наделал, еще ждать собираетесь. С голоса Прасковьи Федоровны запел. Бог с ним.
Вот и у праздника! Вот и дождались! Царевен сестер как ветром разметало. Марья Алексеевна в Новодевичьем монастыре укрылася. Екатерина Алексеевна — в Донском днюет и ночует, на работы строительные чуть что ссылается. Евдокия Алексеевна из Вознесенской обители глаз не кажет. Одна Федосьюшка все время рядом. Глаза испуганные. Губы вздрагивают. Видно, хочет спросить — не решается. А чего спрашивать? Предали Софью Алексеевну. Все, кто мог, предали, что родные, что чужие. Государб- братцу Иоанну Алексеевичу дядька его Прозоровский в уши надул с сестрой дела не иметь, лишь бы самому престол сохранить. Плохо ли, ничего не делать да в почете и роскоши жить! Не будешь, мол, братцу Петру Алексеевичу сопротивляться, в покое тебя оставит. Вдвоем с царицей Прасковьей совсем государя-братца ума и воли лишили. Господи! Господи! На кого надеяться! Кому молиться, грозу от Софьюшки отвести?
Свершилося. Да быстро как — будто камень с горки покатился, с каждым днем все быстрее и быстрее. Мог, мог еще государь-братец воспротивиться. Мог слово свое царское молвить — стрельцы бы на него еще и откликнулись. Ведь не нужен им Петр Алексеевич, ведь знают, не тягаться им с потешными. А братец… Да что там! Когда Софьюшка отказала Федьку Шакловитого злодеям выдать, Иван последнего разума лишился. Не иначе со слов Прозоровского объявил, мол, для сестры царевны, не то что из-за такого вора, как Шакловитый, ни в чем с любезным братцем Петрушей ссориться не будет. Кубок из рук царицы Натальи принял, в пояс ей поклонился. Софьюшка узнала, как плат полотняный побелела. Губы синие-синие, едва разжать может. Меня отослала. Не надо, сказала, тебе со мной оставаться. Мне с волей так и так прощаться придется, а ты свою сохрани. Может, пригодится еще нам волюшка твоя. От нее всех людей ее потребовали.
— Царевна-сестрица, где над князем Василием Васильевичем приговор читали? Не в Москве ли?
— Откуда, Федосьюшка? В Медведкове его под стражу взяли вместе со старшим сыном Алексеем Васильевичем, а там уж к Троице отвезли.
— Зачем к Троице? Дорога-то эта какая страшная. Днем и то Бог весть что мерещится. Сказывали, близ Голыгина Хованские, отец с сыном, по ночам из лесу на дорогу выходят, головы отрубленные в руках держат, путникам кланяются, правосудия просят. А теперь вот Голицыны…
— Что Голицыны? Никто им голов не рубил.
— Бог миловал!
— И князь Василий Васильевич постарался.
— А он-то что мог?
— Скажу, Федосьюшка, не поверишь. И не дай тебе Господь Софьюшке проговориться. Не знает она, горемычная, и пусть не знает. И без того тяжко ей приходится.
— Не скажу, не скажу, Марфушка. Да что такое?
— Отрекся наш князь от своей государыни. Напрочь отрекся!
— Как это, сестрица?
— Сказал, не ей служил все годы эти, а государям братцам и особливо Петру Алексеевичу. Его интересы соблюдал да государственные. А о том, что должна была Софья Алексеевна на престол вступить, хоть от царевны самой и слыхал, да всегда ее от такой несообразности отговаривал. Да и против того, что правительницей она при братцах малолетних стала, возражал и доказательства свои приводил, только Софья Алексеевна, мол, слушать его не желала, как он слезно ее ни молил.
— Никак смеешься надо мной, царевна-сестрица?
— Какой тут смех — слезы одни горькие. Ни словечка Софьюшкиного про себя не оставил. Было — не было, все выложил да от себя прибавил, таково-то за жизнь свою цеплялся. Вот и выторговал жизнь свою, ничтоже сумняшеся. Во всем на жену да сына ссылался. Они-де всему свидетели, они подтвердят.
— И подтвердили?
— Отчего же нет. Подтвердили. Как по нотам спели всем семейством. В Тайном приказе все только диву дались.
— А у Троицы как было?