числом 192: общее ли количество приезжих за целый год или же наличное население гетто ко времени составления отчета.
Теперь перейдем к вопросу, какие губернии, а в частности, какие города черты оседлости поставляли наибольший процент населения Глебовского подворья?
В гетто, как на первоклассных ярмарках, сталкивались уроженцы всех концов обширной черты оседлости. «Там, знаете, бывает пропасть наших, — читаем мы в цитированной уже нами повести О. А. Рабиновича, — и из западных губерний, и из Белоруссии, и из других мест»[507]. Были, однако, в черте оседлости такие пункты, которым гетто более всего было обязано своим населением. На первом плане стояли города и местечки ближайшей к Великороссии Могилевской губернии, а в частности Шклов. «Я из Шклова Могилевской губернии, — читаем мы в письме, относящемся к 1852 г., — город этот густонаселен: одних взрослых мужчин до 5 тысяч…
Внутренние губернии своею близостью и молвою о материальных выгодах манили к себе предприимчивых жителей Шклова и его пригородов, и неудивительно, что расширение права приезда в Москву интересовало их более, чем евреев прочих местностей[509] . Вообще, выходцы из Шклова и других городов Белоруссии составляли ядро населения московского гетто во все время его существования. Долгое время шкловитяне были исключительными посредниками в торговле между Москвою и литовскими губерниями. Но с течением времени литовские евреи начинают сами заводить сношения с внутренними губерниями, и в 1840 г. мы уже находим известие, что «последние 30 лет литовцы не нуждаются более ни в каком посредничестве»[510].
Одновременно с литовскими евреями в Москву стали приезжать евреи из юго-западных губерний и из Курляндии, так что во второй половине царствования Николая I — в период расцвета гетто — население последнего успело уже сложиться в четыре типические группы, из которых каждая имела свои наклонности, свой специфически нравственный и духовный облик.
Первую и самую многочисленную группу, как уже замечено было выше, составляли выходцы из разных городов и местечек Белоруссии. По имени города, имевшего в Москве наибольшее число представителей, в гетто белорусских евреев часто называли «шкловитянами». Термин этот интересен главным образом в том отношении, что он содержал не одно лишь
По своему образованию это был дилетант во всем том, что среди евреев черты оседлости носило название учености. Его далеко нельзя было считать невеждой, и если один шкловитянин утверждает, что у него на родине мало кто обращает внимание на образование[511] , то это утверждение относится к светскому, а не к духовному образованию. В этом отношении шкловитянин, если он принадлежал к хасидам — к белорусской фракции «Хабад», — стоял, конечно, неизмеримо выше своих польских, волынских и прочих братьев по секте. Но зато, если он был миснагедом[512], он не мог похвастать той талмудической эрудицией, которою так щеголяли евреи северо-западной Литвы. Делец без всякой примеси сентиментальности, он более всего был склонен к материализму. Забитость, давшая повод к сказанию о еврейской трусости, была свойственна шкловитянину в меньшей мере, чем прочим обитателям черты. Одно лицо, путешествовавшее в 1840 г. по местам постоянной еврейской оседлости, отзывается следующим образом о белорусских евреях.
«Находясь уже довольно долго под русским владычеством, они настолько акклиматизировались, что усвоили себе характер коренного населения и отличаются смелостью и неустрашимостью»[513]. Автор несколько преувеличивает силу воздействия коренного населения на белорусских евреев, и его отзыв является лишь слабой попыткой дать историческое объяснение тому, что общественное мнение считало нужным констатировать, а не объяснять. В общем, следует заметить, что шкловитянин не был баловнем общественного мнения. Но мы освобождаем себя от щекотливой обязанности установить границу, где в общественном приговоре кончалась правильная оценка и где начинались зависть к деловитости и чувство недоброжелательства к чужому житейскому успеху.
Следующую группу обитателей московского гетто составляли выходцы из северо-западных литовских губерний. В большинстве случаев это были миснагеды с достаточным запасом талмудической учености и со своеобразным складом ума. У своих единоверцев они пользовались репутацией «шлифованных» голов, и этот эпитет они заслужили не столько своею изобретательностью в практической жизни, сколько своею любовью к умственной гимнастике. В некотором смысле литовский еврей был живым оттиском Талмуда. В глубине его души практические наклонности часто сменялись сентиментальностью и заоблачными стремлениями — это галаха чередовалась с агадой. Как бы продолжая оперировать над текстом какого- нибудь трактата, литовский еврей переносил в житейскую сферу любовь к цитатам, умозаключениям и афоризмам, и немало практических мыслей рождалось под аккомпанемент монотонного талмудического напева. В гетто, как и в черте оседлости, литовский еврей слыл за интеллигента. Он сам тоже не прочь был считать себя таковым и испытывал особое удовольствие, если мог называть своей родиной Вильну, из «которой исходит Тора», Жагоры с их «мудрецами» или какой-либо другой титулованный город. Что касается двух остальных, наименее численных элементов гетто — курляндских евреев и выходцев из юго- западных губерний, то общественное мнение давало им одну и ту же характеристику, хотя с разными оттенками. Если им нельзя было отказывать в купеческой деловитости, то в духовном отношении они далеко уступали своим белорусским и литовским единоверцам. Разные исторические веяния и события в общественной и религиозной жизни обитателей «черты» коснулись курляндских и юго-западных евреев лишь внешней своей стороной. Курляндца считали беспочвенным миснагедом, а его юго-западного собрата — беспринципным хасидом. У обоих религия сводилась к обрядности, и если южнорусский хасид служил Богу как покорный раб, то курляндец делал это как беспечный поденщик, выходящий на работу в минуты нужды. Европейское просвещение, проникшее в еврейскую среду главным образом со второй половины текущего столетия, вызвало со стороны южнорусского хасида слишком слабо мотивированный протест, а со стороны курляндца — слепое подражание всему тому, что легко было воспринять, — немецкому костюму и вольнодумству довольно низкой пробы. И тот и другой не отличались толерантностью к своим прочим единоверцам: хасид считал себя слишком святым, а курляндец был слишком высокого мнения о своем европеизме для того, чтобы не оспаривать первенства у прочих членов избранного народа. Словом, и в том, и в другом общественное мнение видело слишком много наивности, слишком мало умственной зрелости и значительную долю самомнения. Если приведенная краткая характеристика разных частей населения гетто местами несколько строга, то мы слагаем вину на общественное мнение, не всегда свободное от предрассудков и преувеличений. Впоследствии нам еще представится случай показать, насколько вышеприведенная характеристика согласовалась с действительностью, а пока мы перейдем к описанию занятий, частной и общественной жизни евреев в московском гетто.
В своем месте мы уже отметили факт преобладания среди жителей московского гетто купеческого элемента. Из этого факта само собою следует, что торговля в разных ее видах была главным занятием евреев во время их пребывания в Москве.
Местоположение гетто вполне соответствовало потребностям его торгового населения. Подворье еврейской оседлости находилось почти в центре торгового водоворота столицы, поблизости от рядов и «линий», в которых приезжий находил все ему необходимое. Казалось, что гетто, соображаясь с законодательством, поместилось так, чтобы обитатели его в пределах данного им срока не теряли понапрасну дорогого времени. И надо заметить, что в Москве еврей менее всего имел право и возможность предаваться созерцательной жизни. Одно лицо, возвращаясь в 1851 г. из Петербурга в черту оседлости, задумало по дороге остановиться на несколько дней в Москве для того, чтобы здесь «написать в честь Государя несколько поздравительных стихов на русском и еврейском языках». Но писание од, хотя бы и в честь Государя, было признано в Москве несерьезным занятием, и тогдашний генерал-губернатор гр. Закревский «посоветовал» поэту излить свои верноподданнические чувства где-нибудь в черте