не знала нас.
Ела она невероятно быстро. Не успел Борис налить вино в последнюю рюмку, как она улизнула из-за стола и не дождалась даже компота.
Я особенно не осуждал ее за эту поспешность, потому что, во-первых, она мстила брату, заманившему ее под видом танцев в ловушку, а во-вторых, я люблю компот в три раза больше ее, и выпить сразу два стакана — это не каждый день случается.
Борис сидел взъерошенный, хмурый, чуть растерянный.
— А я хотел за Сибирь с ней выпить, — сказал он, чуть растягивая слова и мутновато глядя на меня. — За нашу новую жизнь, за Ангару. А она…
Я в это время раскусывал абрикосовую косточку из компота.
Борис махнул рукой.
— Сложное это дело — семейная жизнь, — чуть запинаясь, сказал брат, — вырастешь — на собственной шкуре поймешь… В-в-вовка, а В-в-в-вовка?
— Чего тебе? — спросил я.
— П-п-поймешь?..
— Постараюсь, — сказал я, а потом подумал, что этот ответ, наверное, не устраивает его, добавил: — Пойму… Боря, а что такое люля-кебаб?
Он исподлобья уставился на меня. Покрасневшее лицо его пошло пятнами.
— Ни ч-ч-черта т-ты не поймешь, — отрезал он, и я до сих пор не знаю, почему он это сказал. Или я виноват, что мне очень хотелось попробовать этот самый люля-кебаб?
Тащить его вниз не пришлось, он шел легко, и устойчиво, и очень быстро, куда быстрей, чем сюда. Я не стал соревноваться с ним в скорости, добровольно уступил ему первенство и пошел нормальным шагом.
Спускаясь в свой салон, я на трапе столкнулся с Гошкой.
— Где был? — спросил он.
— В ресторане, — я старался говорить как можно скромнее и равнодушней. — Пили. И я пил. За Сибирь.
Гошка хитренько улыбнулся, и от этой улыбки россыпь крупных веснушек на правой щеке задвигалась.
— Молодцы… — Гошка явно что-то недоговаривал. — Ну, пока.
Я проследил, как он присел возле своего самодельного фанерного чемоданчика в коридоре, достал кусок черного хлеба, два куска сахара и принялся старательно есть. Так и вздрогнуло что-то внутри у меня, непонятная теплота залила сердце.
Бедняга! Черствым хлебом пробавляется! Мы шатаемся по ресторанам, а он голодает! Надо немедленно уговорить Бориса взять его в столовую и хорошенько накормить обедом. Ведь он тайком удрал от брата, его никто не снаряжал, и денег у него, наверное, только и хватило на палубный билет, буханку хлеба и граммов сто сахару!
Чтоб не мешать ему обедать, я незаметно скрылся и заглянул в свой третий класс.
Наша соседка, худая тетка с усталым лицом, вздыхала и охала:
— Зимой еще ничего, мясо завозят, а летом прямо беда! На одних консервах сидим. Было б еще говяжьей тушенки вдоволь — ладно, а то ведь как выкинут, сразу расхватают, а потом месяц карауль… Ох, беда, беда!
Марфа всей грудью подалась к тетке.
— А базары у вас есть? Мясо купить можно?
— Сходи-ка, купи. Заламывают. Тридцать рублей — и одни кости.
Марфа подперла ладонью щеку и закачала головой.
— А с сахаром как?
— Теперь ничего. А то, бывало, как прослышим, что пароход приходит, — бегом к причалу. В буфете «подушечки» раскупали и все сладкое подчистую. Без чая-то не проживешь…
— Я так и знала, — проговорила Марфа упавшим голосом, — хотела с собой кой-чего захватить, так муж не разрешил. Стройка, говорит, огромная, знаменитая, в газетах ежедневно пишут. Снабжение должно быть хорошее.
— Да оно-то ничего, — старалась успокоить ее тетка, — раньше было плохо, как начинали. А теперь- то что! С мясом вот летом хуже и молока детям не достанешь… Портится ли, холодильников ли нет, а то завезли бы… Ты не пугайся, дочка, сейчас ничего. Живем…
— А как с огурцами? Лук, яблоки… Достать можно?
Мне стало как-то не по себе. Я не мог больше слушать эту болтовню о еде. Мы плывем по Ангаре строить самый большой в мире гидроузел, а здесь эти разговорчики о говядине и луке…
Я взбежал по трапу наверх.
Ангара, огромная и прохладная, несла наш пароход. Она то спокойно разливалась вширь, то мчалась у сдвинутых берегов, качая бакены и шурша тростником у низких островов, отражая лиственницы и сосны на крутых береговых уступах.
И как только капитан и штурманы разбираются в лабиринте проток? Как не заплутаются, не сядут на камни?
Иногда мне казалось, на мостике ошиблись: нужно держать не так, а в широкую левую протоку. Хоть бросайся наверх и предупреждай судоводителей. Но пароход уверенно сворачивал в более узкую протоку, и я целиком доверялся вахтенному штурману и успокаивался.
Быстро темнело. Я пошел на свое место, поеживаясь от ночного холода и сырости. В коридоре на чемоданчике сидел Гошка и о чем-то думал.
— Опять на полу? — спросил я.
— На палубе, — поправил Гошка, — пол в доме, на земле, а на судне пола нет — палуба.
— Слушай, Гош, — сказал я, — ну чего ты валяешься тут, в проходе, у самой машины?
— Тепло здесь.
— Хорошо, но ты ведь знаешь всю команду, неужели не можешь устроиться получше? В красном уголке есть диван, по-моему, он ночью пустует.
— Не хочу, — сказал Гошка.
— Дурак! — брякнул я. — Подумаешь, какой… Что им, жалко, что ли? Ведь и твой дедушка и отец…
— Отстань! — Гошка мотнул головой, и вдруг в глазах его блеснула ярость, он заорал: — И проваливай отсюда к своему братцу! Ну! Проваливай, пока в морду не получил. Ну! Кому я сказал? Хныкалка несчастная…
Я, конечно, не трус, но немножко знал Гошку, и меня как волной смыло.
Я неохотно забрался на свою полку, размышляя о странностях Гошкиного характера. Ну что я сказал ему оскорбительного? Будь я на месте Гошки, сразу побежал бы к капитану или к этому молодому штурману: приютили бы где-нибудь.
Было душновато. Храп, сопение, бормотание и всхлипывания наполняли тесный салон. Я лежал на спине, смотрел на тусклую пыльную лампочку в плафоне и долго не мог заснуть. Проснулся я от детского плача. С трудом разлепил веки: справа ворочается брат, внизу разинутый рот спящей тетки, пугавшей Марфу тем, что в поселке гидростроителей летом нет свежей говядины.
Марфы не видно: ее полка подо мной.
И я опять заснул.
Отчего проснулся, не знаю. Может, оттого, что вдруг замер привычный стук судовой машины.
Я осторожно приподнял голову. Что-нибудь случилось или мы стоим у пристани?
Еще вчера не мог я осмелиться один, без брата прогуляться по пароходу. Сегодня мне ничего не стоило это!
Цепляясь руками за полки, я слез вниз, торопливо завязал шнурки туфель и пошел по трапу вверх.
На палубе меня опахнула утренняя стынь, и я оцепенел от изумления.
Ничего не было видно — ни берегов, ни бакенов. Даже корма и нос и те исчезли, растворились в