строение застало самые древние холода. Оборонное значение его пропало, скорее всего, еще до того, как внутри Замка развели рощу, а теперь тут поселилась цивилизация. Даже на нижнем этаже пол был чисто выметен, а щербатые и неровные известняковые плиты были, вместо камыша, покрыты циновкой с густым, как щетка, ворсом. Оттуда впритирку ко внешней стене поднималась винтовая лестница с ажурными чугунными перильцами, а с нее открывались проходы внутрь, на каждый этаж внутреннего барабана: сплошные дубовые двери, где запертые, где, очевидно впопыхах, брошенные нараспашку. Изнутри на меня глядело нечто пышное, разноцветное и блестящее; жардиньерка с редкими растениями или сундучок дорогого дерева с медными оковками были выставлены поближе, может быть, в наивном желании похвалиться, а может – отвлечь внимание вора или случайного посетителя от того, что внутри. Здесь чувствовалось царство женщин – не свободных и высокородных, нет: наложниц, почетных пленниц, подобных Эрмине последнего пятилетия. На самом верху башни непосредственный выход с лестницы перегораживала решетка того же изящного и крепкого литья, что и перила. Внутри виделся солидного вида засов.
Обошлось почти без волшебства: Хрейя слегка тряхнула решетку, и засов пал.
Здесь далее не было массивных дверей, как на нижних этажах, возможно, потому, что до самого ценного в доме никто бы не сумел добраться через несколько застав, состоящих из вышколенных мункских амазонок. Только висели в арках занавески-погремушки из пестрых палочек и шаров. Пол повсеместно шел какими-то мягкими и упругими ступенями, крытыми бархатом, стекла были из мелких цветных кругляшек в частом переплете, что слагались в наивный и забавный витраж. Нам с Хрейей попались две-три женщины-простолюдинки, которые глядели на обеих с туповатым изумлением, будто мы подняли их от крепкого сна. Я второпях пробормотала приветствие и представилась, чем повергла их, кажется, в еще большее оцепенение. Впрочем, они что-то произнесли в ответ – без звука и почти без мысли.
– Няньки, – пояснила моя невестка, – простые няньки и поварихи.
И оборвала их бормотанье:
– Показывайте, где ребенок.
Это оказалось уже под самой что ни на есть крышей. В крошечном, как капля, аметистовом покое на окнах были нежно-сиреневые занавеси, снаружи от подоконника выступали широкие сетки-карманы из стальной проволоки. И посреди него стояла широкая колыбель, плетеная и округлая, с полозьями и сиреневым, как и занавеси, пологом из кисеи, который был прикреплен шатром к высокому своду. Служанка, красивая чернокожая и темноволосая девушка с отличной выправкой, явная смесь всех трех главных рас, стояла рядом держа руку внутри, на подушках и то ли покачивая зыбку, то ли оберегая дитя. Увидя нас, она отошла, с удовлетворением кивнув.
Хрейя отдернула полог.
Внутри, на атласных пурпурно-лиловых, кардинальских подушках спал хрупкий меховой котенок, молоденькая манкатта серебристо-лунной масти. Мордочка, похожая на астру, – темная точка курносого носика, еле заметные на светлом усы и брови – повернулась к нам, почти нехотя: киса зевнула, показав маленькие клычки, и открыла глаза. Они оказались необыкновенными: темно-синие с прозеленью, как глубокая морская вода, и искристые. Существо потянулось стрункой и игриво простерло к нам свою мягкую лапку:
– О, две новые андр-ры. Или нэсини? Вы кр-расивые, хотя от вас каурангами тянет. Я люблю кау. Я всех люблю. Маули Элисса, они кто?
– Друзья. Я их позвала, чтобы они тоже знали о тебе. Видишь, как нас тут мало осталось?
– Я тоже хор-рошо звала, правда? Только папы снова нету. Уезжает, пр-риезжает…
Она говорила по-андрски так же, как все здешние маленькие котята – слегка раскатывая «р» и подмяукивая.
– Такая жизнь пошла, – деловито объяснила ей Элисса. – Может быть, теперь долго не увидишь.
– И сколько вас таких? – осведомилась я.
– По одной на каждом этаже – вот и считайте. Мы вольнонаемные, и когда к городу приблизилась наша родня, хозяин не стал никого удерживать. Понимаете, ей не вы страшны, а столичные уроженцы.
– Понимаю.
– Как вас зовут? – перебила кошечка.
– Я Татиана, хм… баба Тати, а она Хрейя.
– Тати и Хрийи, – повторила она, мягко прыгая на подушке.
– Кушать будешь? – спросила ее Элисса. – На ручки пойдешь?
– Ничего не хочу, – сказала та чуть нервно. – Хочу вырасти как ты, чтобы охранять папу.
– Вот так, от одного хотения, и выросла, – с легким упреком ответила Элисса. – Легка, точно перышко, косточки птичьи; себя сохранить не можешь, куда уж обоих?
– Непр-равду говорит Элиссабет, – хихикнула детка по-кошачьи. – Я всё могу.
И вспрыгнула прямо мне на плечо, вонзив коготки в отворот пальто и распластавшись по груди трепетным горячим тельцем. Мордочка уткнулась мне в шею, усы щекотали ухо, а шершавый язычишко раза два прошелся по щеке. Ни внутренне говорить, ни читать мысли она по малолетству не умела, даже так, как измельчавшие андрские манкатты, но вот печаль и смятение наше уловила безошибочно.
– Ты сладкая, ты хор-рошая, андра Тати, и Белая Кхонда хорошая. Я нарочно не назвала себя – угадайте, кто я и как меня зовут.
Я вгляделась. Что-то невероятно знакомое, лежащее под самой поверхностью, ему мешают мелкие подробности, иные цвета, грудничковый акцент… Да, и она все-таки сумела позвать, хотя этого почти никто не уловил…
– Анюся, – вдруг произнесла я.
– Нет, Анесси. Но так, как ты, тоже можно.
– Агнесса она, – пояснила ее охранница.
– Ее король взял от той манкатты, что принадлежала кузену вашего аристо, – пояснила Хрейя. – И видите, в какой холе содержит.
– Сколько же Агнессе теперь? Года три-четыре? Какое удивительное здесь время и какая странная стала у меня память! Так это ты, Анюся, только маленькая? – говорила я бессвязно и смутным голосом.
– Я – это я. О чем ты, новая андра? Белокожая андра с кольцом, как у папы?
Она – это она. Знак. Тот самый знак. Ищи одного, и трех, и девять, и двенадцать и смыкай круг, вяжи цепь. Мое животное, твое животное, многие иные символы будут тебе вехами, говорил Одиночный Турист.
– Спасибо, Элизабет, спасибо, Хрейя. Анесси, хочешь пойти с мной?
Я ухватила ее обеими руками и сунула за пазуху, покрепче запахнув полы.
– Пойдем, Хрейя. Теперь я твердо знаю решение.
…Я бежала назад сквозь слои времен, непрерывно меняясь, и менялись декорации, и Хрейя обретала все новые лики, только Анюся под защитой моего пальто… капы… плаща… дэли… ферендже… куртки… пальто меняла оттенки, но оставалась той же. И даже, по-моему, не переставая спала.
…Наши, кажется, так и ждали меня в том зале, никуда не отлучаясь – только Мартина усадили-таки в кресло и тихо о чем-то с ним совещались.
– Мы раздобыли для суда одно вещественное доказательство – не знаю хорошенько, за или против, – сказала я вполголоса, не желая разбудить ребенка. – Вот ее.
И, раздвинув тяжелый ворот, показала Анюсино личико. Глаза ее были закрыты или прищурены, и я надеялась, что она не узнает Мартина до поры до времени или вообще.
– Знаете, кто это? Маленькая манкаттская ведьма, как говорит о них простонародье, – и приемная дочь кунга Мартина Флориана Первого.
(«Вы тут уже решились убить его, хотя и с нелегкой душой, – могла бы я сказать, – потому что не знаете, что еще делать с честным и искренним предателем: это слово пустил в ход Эрбис, и оно с тех пор стояло за кулисами всех ваших рассуждений. Дела Мартина – это он сам, и предательство – он сам, вот что должны были вы сказать, иначе он не мог, нам не дано переменить или переиграть ни один свой шаг… Он был искренен, когда считал своего брата еретиком,