суждениях об искусстве и науке Толстого сказалась чрезмерная его насыщенность, сытость всяческим преизбыточеством, духовным более всего, но часто и материальным… Мы не можем указать в нашей литературе и даже в нашей истории ни одного человека, который до такой же полноты был бы одарен или обладал бы всем. Иногда, смеясь, хочется сказать, что „Бог нарочно выдумал Толстого, чтобы показать людям пример всяческого счастья“».
Особенно эта «сословность» Розанова ощущается в том, как он говорит о поэтическом воспроизведении Толстым «сыто-помещичьего быта»: «Это — здорово, красиво, вкусно, не деморализует. Но… все коровы и коровы, сенокос да сенокос. Это немножко бедно, бедно именно для половины XIX века, когда человечество жило уже все израненное».
Розанов вспоминает, как студентом смотрел в московском Малом театре «Зимнюю сказку» Шекспира и в одном трогательном месте не мог удержать слез. «Вот этих слез, я думаю, никогда не испытал Толстой. Его суждения о науке, об искусстве — существенно сытые и потому недалекие суждения. Достоевский же смотрел на искусство как на „божество“, именно из страдальческой бедности, одиночества своего, болезни своей». Такое сказать о Толстом мог бы, наверное, «человек из подполья» Достоевского, да и то если его уж очень раздразнить «сытым Левиным» с его «сенокосом».
Розанов с горной страной, с прекрасной Швейцарией, где все — гористо, везде — великолепно. У Достоевского после «скверности, дряни, из души воротит» наступают неожиданно такие «пики» заоблачности, мечты, воображения, какие «даже не брезжились Толстому». Таковы у Достоевского «Сон смешного человека» и некоторые главы «Братьев Карамазовых». «Чтобы так алкать, — продолжает Розанов, — надо быть очень голодну и духовно, и физически, и всячески: бедствие и счастие, которого не испытал Толстой». Достоевский, говорит Розанов, — это какое-то полумифическое Килиманджаро под экваториальным солнцем Африки, горящее вечными снегами.
И вот Лев Толстой уходит из Ясной Поляны. Весть об этом, облетевшая всю Россию, взволновала и Розанова. Он вспоминает, как, уезжая от Толстого и садясь в сани, сказал Варваре Дмитриевне, с которой ездил в Ясную Поляну: «Что же, — Льву Николаевичу нужно взять за спину мешок с необходимыми вещами и уйти отсюда… Уйти куда-нибудь, все равно. Или еще: построили бы ему избушку-келью где-ни-будь неподалеку от Ясной Поляны; и в то время как графская семья жила бы в прежнем доме, он жил бы в этой избушке, сам странник и принимая к себе странников, общаясь с ними, с мужиками, с попами, с „захудалыми людьми“ всех положений и сословий. Это была бы гармония и смысл. Была бы радость. Радость на два дома, естественно разделившихся. Но теперь два противоположные мира идей, понятий и стремлений зажаты в одном месте: ни — ему дышать, ни — им дышать. Бессмысленно, тяжело, невероятно, чтобы это не кончилось»[382].
Уход Толстого был воспринят Розановым как то, чему следовало бы случиться уже лет двадцать назад, после написания «Исповеди» и «Крейцеровой сонаты», ибо Толстой давно стал странником, отшельником, наподобие пустынников первых времен христианства.
Как ни «готовился» Розанов к смерти Толстого и как ни «готовил» к ней на протяжении многих лет читателей, кончина великого писателя потрясла своим трагизмом и «жестокостью» всех. На другой день после получения скорбного известия со станции Астапово в «Новом времени» появилась статья Розанова, начинающаяся словами: «Умер Толстой — человек, с которым был связан бесконечно разнообразный интерес, бесконечно разнообразное значение… Будут со временем написаны томы об этом значении. В эту первую минуту потрясающего известия хочется сказать, что Россия утратила в нем высочайшую моральную ценность, которою гордилась перед миром, и целый мир сознавал, что у него нет равной духовной драгоценности»[383]. Каждый русский человек, пишет Розанов, со смертью Толстого потерял что-то личное в своей душе, что волновало муками колебаний и сомнений.
Говоря о значении Толстого для русской и мировой культуры, Розанов не измеряет его каким-то «шагом вперед», но сравнивает с «огромным метеором», к которому точно прилипли светоносные частицы русской души и русской жизни: и вокруг него, за ним, позади него — ничего не видно в теперешней литературе, кроме черной и безнадежной пустоты. Страшно остаться с этою пустотою, особенно страшно после него, его великой образцовости. «Метеор», конечно, не поддается измерению шагом или аршином («аршином общим не измерить»). «Особенная стать» Толстого проявилась во всем, вплоть до смерти без примирения с церковью.
В смерти Толстого Розанов видит и нечто прекрасное, исключительное по благородству. «Кто еще так странно, дико и великолепно умирал? Смерть его поразительна, как была и вся его жизнь. Так умереть, взволновав весь мир поступком изумительным, — этого никто не смог и этого ни с кем не случалось…»
Говоря о «поступке изумительном», Розанов имеет в виду не только уход Толстого, но и его отказ от возвращения в лоно церкви. В том же номере газеты, где появилась эта статья, напечатано сообщение о мерах, принятых Синодом 7 ноября в связи с кончиной Толстого. Совещание в покоях митрополита Антония, в котором приняли участие все три митрополита, обер-прокурор Синода Лукьянов и управляющий синодальною канцеляриею С. П. Григоровский, «не нашло возможным снять отлучение, наложенное на покойного 22 февраля 1901 года. Этим постановлением Л. Н. Толстой лишается церковного погребения и возношения за него молитв в храмах… Канцелярия митрополита уведомила через петербургскую духовную консисторию всех благочинных о воспрещении духовенству отправлять панихиду и другие заупокойные богослужения о почившем Л. Н. Толстом. Такое же распоряжение отдано и провинциальным архиереям».
Правда, здесь же газета не преминула сообщить, что в церкви Мариинского дворца М. А. Стахович, упоминавшийся уже знакомый семьи Толстых, к которому когда-то Толстой адресовал Розанова за экземпляром «Крейцеровой сонаты», обратился с просьбой отслужить панихиду по Толстому. Священник согласился, и 7 ноября панихида была отслужена. Это было столь же непредвиденно, как и то, что герой рассказа Куприна «Анафема» дьякон Олимпий вместо анафемы Толстому вдруг запел «Многая лета».
В связи с запретом «церковного погребения» Толстого газета «Русское слово» была вынуждена снять с набора статью Розанова (писавшего там под псевдонимом В. Варварин) «Перед гробом Толстого», в которой он предлагал устроить церковные похороны писателя, с тем чтобы не отдавать «тело и душу учителя — сектантам-толстовцам».
Смерть Толстого — народный траур, траур страны, писал в этой оставшейся в рукописи статье Розанов. «России — потеря. Россия — хоронит. Эта огромная Россия не должна дать подняться никаким крикам справа и слева»[384]. Розанов хотел, чтобы подобно тому как Пушкинский праздник при открытии памятника поэту в Москве в 1880 году объединил на какое-то время литераторов различных направлений, так и похороны Толстого превратились бы в «момент единения» народа и литературы перед памятью о гении.
Мечта несбыточная в период кратковременного затишья между двумя революциями, но тем более примечательная. Называя Толстого «коренным русским человеком», Розанов говорит: «Я хочу быть русским человеком» — это пела его более чем пятидесятилетняя песнь, от «Детства и отрочества», от «Севастопольских рассказов». И теперь Россия хоронит своего Толстого, как когда-то хоронила Петра Великого…
Для нас уход из жизни Толстого — хрестоматийная история, известная по статьям современников да скупым строкам учебников и научных работ. Розанов же ощутил эту утрату невыразимо остро. Перед ним была картина бурь, которые кипели вокруг этой грандиозной личности.
Уже на другой день после смерти Толстого, которого сравнивал с огромным метеором на русском небе (комета Галлея сияла на небосводе в мае 1910 года), Розанов сказал, что «явление Толстого в России» по своей значимости равно народному эпосу, гомеровскому циклу. «Как Троя своего Гектора, как Нибелунги своего Зигфрида — оплакивает Россия Толстого, — свою гордость, свое величие, свою заслугу перед миром, свое оправдание перед ним, свое, наконец, искупление за множество грехов… Все „явление Толстого России“, как заключительный аккорд нашей классической литературы, — походило на какой-то миф».
Начались похороны. Сохранилось немало воспоминаний о тех днях, литературных и «просто так». Через год «итоги» всероссийской манифестации чувств и восклицаний по поводу кончины великого писателя Розанов подвел в своем «Уединенном»:
«Поразительно, что к гробу Толстого сбежались все Добчинские со всей России, и, кроме Добчинских, никого там и не было, они теснотою толпы никого еще туда и не пропустили. Так что „похороны Толстого“ в