всю зрелую жизнь, одна пошлость. Удивительное призвание».
Еще в ранней статье «Литературная личность Н. Н. Страхова» Розанов назвал Гоголя «гениальным, но извращенным» писателем, которого славянофилы провозгласили «самым великим деятелем в нашей литературе, потому что он отрицанием своим совпал с их отрицанием»[404]. С самого начала у Розанова проявились две тенденции: отталкивание от Гоголя и славянофилов, но вместе с тем и не отрицание их, а глубокое почитание, хотя далеко не все у них он принимал и одобрял.
Ни к какому явлению, тем более такому грандиозному, как Гоголь, не подходил Розанов однолинейно, одномерно. Рассматривая Гоголя как родоначальника «натуральной школы», он в самых первых статьях, возникших в связи с работой над книгой «Легенда о Великом инквизиторе», предлагает свое, никем дотоле не высказывавшееся прочтение гоголевского «натурализма».
«Мертвые души» для него — это «громадная восковая картина», в которой нет живых лиц. Гоголевские герои — это «восковые фигурки», сделанные из «какой-то восковой массы слов». Они столь искусно поданы автором, который один лишь знал тайну этого «художественного делания», что целые поколения читателей принимали их за реальных людей.
Стремление Розанова представить Гоголя великим мастером фантастического, ирреального, «мертвенного» стало реакцией на позитивистскую трактовку писателя, когда Гоголя представляли лишь бытописателем серенькой российской действительности. Позитивизм всегда был органически чужд Розанову, который как-то заметил: «Глаз без взгляда — вот позитивизм»[405].
Розанов первый обратил внимание, что речь в великой поэме Гоголя идет отнюдь не о николаевской России, до которой современному читателю, в сущности, мало дела, а о чем-то гораздо большем и важном — о человечестве, о народе и о России. И в этом понимании «Мертвых душ» бесспорная заслуга Розанова.
Идеи двух первых «гоголевских» статей Розанова, напечатанных в виде приложения к его книге «Легенда о Великом инквизиторе» («Пушкин и Гоголь», «Как произошел тип Акакия Акакиевича») проникли в позднейшие критические работы Б. М. Эйхенбаума, В. Я. Брюсова, Андрея Белого и надолго определили восприятие наследия Гоголя в нашей стране (гоголевский гротеск, мотивы мертвенности, «кукольности»).
Гоголевскую тему Розанов решал по-разному в различные периоды своей жизни. Наиболее «утвердительными» были, пожалуй, его очерки 1902–1909 годов. Еще в статье о Лермонтове, написанной в 1901 году, он сопоставлял Лермонтова и Гоголя как «великого лирика» и «великого сатирика». И здесь же замечал, что «Мертвые души» как эпопея тесна ее автору, не позволяет сказать ни одного лишнего слова. Гоголь «страдает от манеры письма». Он не «гуляет», как в ранних фантастических повестях, а «точно надел на себя терновый венец и идет, сколько будет сил идти. Но вот колена подгибаются и вдруг — прыжок в сторону, прыжок в свою сомнамбулу, „лирическое место“, где тон сатиры вдруг забыт, является восторженность, упоение, счастье сновидца»[406]. Здесь уже был заложен будущий «пересмотр» Розановым наследия Гоголя.
В программной статье «Гоголь», появившейся в 1902 году в «Мире искусств», Розанов определяет три художественных стиля в истории русской литературы: карамзинский, пушкинский и гоголевский. Карамзин украшал Россию, ее историческое прошлое согласно «показаниям немного неправдивого зеркала, которое и льстило и манило». Тем не менее, говорит Розанов, «всякий благородный русский должен любить Карамзина». Пушкин показал красоту русского. Он разбил зеркало и велел дурнушке оставаться дурнушкой, но взамен внешней красивости он «потащил душу на лицо», показал красоту души русского человека. Его заслуга в том, что он открыл русскую душу.
Гоголь-кудесник создал третий стиль — «натуральный». Он поставил перед нами правдивое зеркало. «При Карамзине мы мечтали. Пушкин дал нам утешение. Но Гоголь дал нам неутешное зрелище себя и заплакал, и зарыдал о нем. И жгучие слезы прошли по сердцу России»[407].
Величайшим из когда-либо живших на Руси политических писателей назвал Гоголя Розанов. «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать» — это открытие поразило Василия Васильевича. И вместе с тем Гоголь — «огромный край русского бытия». Если исключить его из русской действительности и духовного развития, то, говорит Розанов, «право, потерять всю Белоруссию не страшнее станет», ибо огромная зияющая пропасть останется на месте, где стоит краткое «Гоголь».
Более того, хотя Розанов здесь явно недоговаривает, но все же замечает: «Сколько дел, лиц исторических, сколько течений общественных и духовных явлений, если вырвать из них „Гоголя“ и „гоголевское“, получит сейчас другое течение, другую формировку, вовсе другое значение». Что именно эта знаменательная фраза означала для Розанова, увидим из позднейших оценок им Гоголя.
В статье к 50-летию смерти Гоголя Розанов утверждал, что если Пушкина мы читаем, любим и понимаем, то Гоголя читаем, любим, но понимаем гораздо менее, нежели Пушкина, ибо полвека после его кончины все еще разрабатываем лишь половину Гоголя и далеки от того, чтобы охватить всю его «загадочную личность, все его творчество».
Гоголь-отрицатель закрыл собою все остальное. Но Розанов не забывает и «безмерной положительности» Гоголя. «Никто столь смешно не изобразил Россию. Соглашаемся с этим. Но отвергнет ли кто, что ни один писатель, включая Пушкина, Тургенева и Толстого, не сказал о России и, например, о русском языке, о русском нраве, о душе русской и вере русской таких любящих слов, проникновенных, дальнозорких, надеющихся, как Гоголь? Известные слова Тургенева о русском языке… не проникнуты такою любовью, как слова Гоголя о меткости русского слова и характерности его, и именно в связи с душою русскою, из которой исходит это слово. В отзыве Гоголя больше понимания русского слова, а главное — больше любви и уважения к могуществу души и ума русского человека»[408].
Гоголь мучился выразить идеал России, особенно в конце своего творческого пути, переходя во второй части «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» почти в «административные указания и соображения», как говорил Розанов.
Мысль о России стала главной художественной идеей в романе Гоголя. Именно она, эта мысль, связует, при всем их различии, первый и второй тома «Мертвых душ». Во втором томе возникает тема, развитая также в «Выбранных местах» и постоянно волновавшая писателя: «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю, что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих»[409].
«Выбранные места…» — публицистическое изложение многих идей «Мертвых душ» и других гоголевских произведений. Об этом говорил и сам писатель при встрече с Тургеневым. Более того, «Выбранные места…» — это в известной мере публицистический вариант оставшейся незавершенной второй части «Мертвых душ». К этой мысли подходил Розанов в своих поисках Гоголя и его «тайны».
Гоголь стал пророком русского «преображения». Сатира была для него «бичом, которым он понукал ленивого исторического вола». Он не просто пророчествует, но как бы направляет Русь в ее будущее, говорит Розанов: «Какая-то личная и исключительная связь с отечеством, на какую ни у кого другого нет прав, сказывается в словах, почти пугающих нас многозначительностью, смелостью и очевидною правдою».
До Гоголя русская литература «порхала по поверхности всемирных сюжетов» (Розанов называет переводы и стихи Жуковского). Гоголь спустился на землю и указал русской литературе ее «единственную тему — Россию. С тех пор вся русская литература зажглась идеалом будущности России. Мысль о нем обнимает ее всю, от самых крупных до незаметных явлений. По чувству любви к народу, по жару отечественной работы русская литература, и именно после Гоголя, — представляет единственное во всемирной литературе явление, которого мы не оцениваем или не замечаем потому только, что сами в нем трудимся».
И все же «загадка Гоголя» остается. «Есть у нас еще писатель, о котором „все перерыли и ничего не нашли“, — это Гоголь»[410], говорит Розанов. «Темен, как Гоголь», — пишет он в 1911 году в рецензии на французские переводы трудов Вл. Соловьева.
В 100-летний юбилей Гоголя Розанов обратился к этой теме в очерке «Загадка Гоголя…». Что такое