мысль. Еще резче, выпуклее. И грубого хохота, которого и всегда было много на Руси („насмешливый народец“) — стало еще больше»[428].

Если в Гоголе не искать «души», «жизни», то он становится вполне понятен, говорит Розанов: «Никакого — содержания, и — гений небывалой формы».

Успех Гоголя Розанов относил за счет того, что «он попал, совпал с самым гадким и пошлым в национальном характере — с цинизмом, с даром издевательства у русских, с силою гогочущей толпы, которая мнет сапожищами плачущую женщину и ребенка, мнет и топчет слезы, идеализм и страдание».

И еще за счет «глупости содержания». Однажды Василий Васильевич ехал в Москве на извозчике с Флоренским, который на слова его: «Замечательно, что Гоголь был вовсе неумен», ответил с живостью: «В этом его сила». И Розанов замечает на это «умникам»: «Глупость еще с вами поборется, господа»[429].

Конечно, спорить с Розановым бесполезно и безрезультатно, ибо «по форме» (как и Гоголь) он сильнее, неотразимее. Интереснее попытаться понять логику розановских антиномий.

«Нигилизм — немыслим без Гоголя и до Гоголя», — повторяет Розанов свой главный тезис и сравнивает «Мертвые души» с лубком. «Лубочная живопись гораздо ярче настоящей. Красного, синего, желтого — напущено реки. Все так ярко бьет в глаза — именно как у Гоголя. „Витязь срезает сразу сто голов“. И драконы, и змеи — все ужас. Именно — как у Гоголя. Все собираются перед картиной. Базар трепещет. Хохочут. Указывают пальцем. Именно — „Гоголь в истории русской литературы“. Сразу всем понятно. Это — лубок. Сразу никакое художество не может стать всем понятно: оно слишком полно, содержательно и внутренне для этого. Ведь Гоголь — он весь внешний. Внутреннего — ничего»[430].

И наконец итоговое размышление о том, что «все русские прошли через Гоголя». Не кто-нибудь, не некоторые, но «всякий из нас — Вася, Митя, Катя… Толпа. Народ. Великое „ВСЕ“. Каждый отсмеялся свой час… „от души посмеялись“, до животика, над этим „своим отечеством“, над „Русью“-то, ха-ха-ха!! — „Ну, и Русь! Ну, и люди! Не люди, а свиные рыла. Божии создания??? — ха! ха! ха! Го! го! го!..“»

«Лиза заплакала. Я заплакал. — Лизанька, уйдем отсюда. Лиза, не надо этого. Своя земля. В эту землю похоронят тебя и меня похоронят. Можно ли лечь в смешную землю… Лиза, Лиза, тот свет не смешон. Не смешна смерть. Лиза, Лиза, что же мы и туда предстанем, поджимая животики?.. Смеясь жили, смеясь умрем, народим смешных детей и от смешного мужа. Да зачем родить смешных детей? — не надо. И любиться с смешным человеком — не надо же. Лиза, Лиза… лучше умереть. Умереть лучше, легче, чем жить с Гоголем, читать Гоголя, вторить Гоголю, думать по Гоголю. Но ведь Гоголь — универз. Он и сам не знал (а может, и знал?) о себе, что он — универз, что около него ничего другого не растет, что около него все умирает, чахнет, как около Мертвого озера в Ханаане. Если бы Гоголь был „частность“, то, конечно, была бы великолепная страница литературы и великолепная минутка в жизни, но ведь он не частность и не минутка, он — все и один. Нет Пушкина около него… Какой же Пушкин около Повытчика Кувшинное Рыло. Пушкин — около Татьяны и Ленского, около их бабушек и тетушек и всей и всякой родни. У Гоголя — ни родных, ни — людей. Скалы. Соленая вода. Нефть. Вонь. И — еще ничего…

Учитель ничего не понимает, когда он в классе истолковывает Гоголя… Боже, — в классе, куда пришли „научиться добру“ и „увидеть светлое“…

— Вот, дети, ваш родной дом…

— Вот, дети, ваше отечество…

Крик ночной зловещей птицы… Двенадцать часов, полночь. Колдуны встают. Живые люди, бегите отсюда. Страшно»[431].

После большевистского переворота Розанов признал победу Гоголя: «Революция нам показала и душу русских мужиков, „дядю Митяя и дядю Миняя“, и пахнущего Петрушку, и догадливого Селивана. Вообще — только Революция, и — впервые революция оправдала Гоголя»[432]. Так писал он в 1918 году в статье «Гоголь и Петрарка», и так завершился спор Розанова с одним из самых «страшных» для него писателей. Собственно, революция подтвердила розановскую трактовку разрушительного начала, которое для него олицетворял Гоголь.

В письме к П. Б. Струве в 1918 году Розанов признает правоту Гоголя как провозвестника «русского бунта»: «Он увидел русскую душеньку в ее „преисподнем содержании“»[433].

Но революция оправдала не только Гоголя. Она оправдала то, что Розанов отрицал всю жизнь. Горькое то было «оправдание» для него. «Прав этот бес Гоголь», — писал он в первом выпуске «Апокалипсиса нашего времени» в конце 1917 года.

В последнем письме к своему молодому другу Э. Голлербаху осенью 1918 года Розанов вновь обратился не только к Гоголю, но и к Щедрину: «Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине, Щедрин, беру тебя и благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия. Но благословенна именно на конце. Конец, конец, именно — конец. Что делать: гнило, гнило, гнило. Нет зерна — пусто, вонь; нет Родины, пуста она. Зачеркнута, небытие. Не верь, о, не верь небытию, и — никогда не верь. Верь именно в бытие, только в бытие, в одно бытие. И когда на месте умершего вонючее пустое место с горошинку, вот тут-то и зародыш, воскресение. Не все ли умерло в Гоголе? Но все воскресло в Достоевском»[434].

Так претворилась у Розанова евангельская притча о зерне, ставшая эпиграфом к «Братьям Карамазовым», ибо Гоголь и затем Некрасов, Щедрин показали «Матушку Натуру», которая привела к русской революции, к смерти старой России.

«Золотым веком» Розанов называл русскую литературу времен Пушкина и Гоголя, ибо «все мы учимся по ним», с десяти лет, с первых классов школы «уже воспринимаем в состав души своей нечто из души Пушкина и Гоголя». Один из первых обратился Розанов и к понятию «серебряный век» русской литературы. Правда, последний он определял 1840–1870-ми годами, произведениями Толстого, Достоевского, полагая, что они уступают «золотому веку» (от Карамзина до Гоголя) в чеканке формы, но превосходят его «содержательностью, богатством мысли, разнообразием чувств и настроений»[435].

Гоголь и его наследие связывались в сознании Розанова с проблемой славянофильства в прошлом и настоящем. Это поле русского славянофильства вызывало у него смешанное, противоречивое чувство. С одной стороны, как будто что-то свое, близкое, народное, но вместе с тем Розанов-художник не мог не почувствовать слабость, уязвимость позиции славянофильства, идей его основателя А. С. Хомякова.

В 40–50-е годы в славянофильстве была насущная историческая нужда, но «только нужда своего времени», подчеркивает Розанов. «Русская действительность до такой степени сера, тускла и, наконец, определенно дурна, что мысль „быть выше всех народов“ и раздражала, и мучила, а главное — смешила множество даровитых, честных, умных и, наконец, особенно остроумных людей. На этом именно пункте славянофильство было осмеяно вдоль и поперек. И осмеяно совершенно основательно. Но зерна все-таки весь этот смех не коснулся»[436].

Но это лишь одна сторона дела. Значение славянофилов и наиболее выдающегося из них — Хомякова не может быть забыто. Розанов считал, что Хомяков был и остается самою высокою вершиною, которой достала славянофильская мысль и которая «имеет свои ошибки и односторонности, но имеет и, несомненно, истинное зерно».

Вот это зерно и привлекало к себе Розанова. Хомяков нашел и назвал тот идеал, который Достоевский именовал «мировою гармониею», «всечеловеческою гармониею»; Толстой же, как и Хомяков, называет «любовью», «христианской любовью». Розанов, которого едва ли справедливо относили иногда к «новым славянофилам», предпочитает называть этот идеал «органическим теплом», тем идеалом, который вырабатывается в массе человеческой, в душе человеческой.

У Хомякова и вообще у славянофилов «тело народное», «облик народный», «кровь и род племенной» — это то, что Достоевский стал называть почвой. «Без почвы нельзя творить, нельзя расти». Сам удачный

Вы читаете Розанов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату