. А в «Опавших листьях» записал: «Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей? Своей бездумностью. И „думки“ летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет „копаешься“. Душа тогда свободна, высвобождается… Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнейшие ночные часы» (180).
В конце 1916 года Розанов представил в студенческий журнал «Вешние воды», редактировавшийся М. М. Спасовским, рукопись своей книги «Об античных монетах» с подзаголовком: «Как и почему пришло на ум собирать древние монеты». Журнал предполагал начать печатать эту книгу на своих страницах как приложение, чтобы потом можно было вынуть эти листы из журнала и переплести в самостоятельную книгу. Революция помешала всему этому. Лишь после смерти Розанова Спасовский опубликовал эту рукопись в своей книге «В. В. Розанов в последние годы своей жизни», выпущенной Русским национальным издательством в Берлине.
Но не только нумизматика благотворно сказывалась на мыслительном процессе Василия Васильевича. Не без иронии, столь свойственной серьезному складу его ума, он сообщает в «Опавших листьях»: «Больше всего приходит мыслей в конке. Конку трясет, меня трясет, мозг трясется, и из мозга вытрясаются мысли» (358).
Для передачи живого разговора, эмоциональной взволнованности речи Розанов часто пользуется в трилогии курсивом, шрифтовыми выделениями и прочими графическими приемами, чтобы подчеркнуть личностный характер письма. Писатель нарушает привычные литературные нормы, сохраняет «случайность» записей. Даже сокращения, сделанные в кратких набросках «для себя», остаются неизменными в печатном тексте, чтобы лучше выразить «рукописность души».
Предвосхищая свою трилогию, Розанов писал в 1901 году: «Я — бездарен; да тема-то моя талантливая» [460]. На этот замечательный афоризм, в котором весь «маленький Розанов» с его «огромной темой», тогда же обратил внимание Н. А. Бердяев: «Автор этого афоризма необыкновенно талантлив, очень талантлив и Мережковский, но темы их еще более талантливы. Вот этой талантливости, этой гениальности тем… не могут переварить люди тем бездарных. А ведь большая часть нашего интеллигентного общества, исповедующего позитивистскую веру, живет темами бездарными, выполняет работы на темы самые банальные, заурядные, скучные и гордится этим пуще всего. И не только не понимает тем талантливых, новых, больших, но и не прощает тех, которые их ставят, к ним зовут. Проявляется какая-то рабская злоба против благородных тем, — гениальных, волнующих до глубины нашего существования»[461].
Но прежде чем говорить о «розановской теме», несколько слов о жанре трилогии, который не возник «вдруг», как пытаются представить дело некоторые исследователи за рубежом. «Заметки на полях непрочитанных книг», где появился афоризм, столь впечатливший Бердяева, а еще ранее «Эмбрионы» и «Новые эмбрионы» в книге «Религия и культура», как и другие публикации подобного рода, уже несли в себе форму и предчувствие трилогии.
Вот один из таких «эмбрионов» будущих «опавших листьев», открывающий соответствующий раздел в «Религии и культуре» (1899):
«— Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это
На вопрос Чернышевского, поставленный в заглавии его романа, Розанов предлагал дать бытовой ответ, исходящий из повседневной жизни России: «Делать нужно то, что было делаемо вчера».
С детской непосредственностью состарившийся Василий Васильевич писал Голлербаху: «Не помню кто, Гершензон или Вяч. Иванов, мне написал, что „все думали, что формы литературных произведений уже исчерпаны“, „драма, поэма и лирика“ исчерпана и что вообще не может быть найдено, открыто, изобретено здесь и что к сущим формам я прибавил „11-ую“ или „12-ую“. Гершензон тоже писал, что это совершенно антично по простоте, безыскусственности. Это меня очень обрадовало: он знаток».
8 марта 1912 года, прочитав за три часа только что полученную от Розанова книгу «Уединенное», М. О. Гершензон оценил ее как главную в творчестве писателя: «Это самая нужная Ваша книга, потому что, насколько Вы единственный, Вы целиком сказались в ней, и еще потому, что она ключ ко всем Вашим писаниям жизни»[463].
Особую заслугу автора Гершензон видит в том, что Розанов сумел «не надеть на себя системы, схемы» и имел «античное мужество остаться голо-душевным, как мать родила». В XX веке, где все ходят «одетые в систему, в последовательность», он не побоялся «рассказать вслух и публично свою наготу». Признавая, что Розанова нельзя мерить «аршином морали или последовательности», Гершензон замечает: «В 20–25 лет для меня Пушкинская ясность была каноном поэзии, а теперь вот я признаю за Вяч. Ивановым право писать непонятные стихи, потому что, кажется мне, он — Божьей милостью. Так и Вы — Божьей милостью».
Получив первый короб «Опавших листьев», Гершензон спешит уведомить Василия Васильевича: «Вы сами знаете, что книга Ваша — большая книга, что, когда будут перечислять те 8 или 10 русских книг, в которых выразилась самая сущность русского духа, не миновать будет назвать „Опавшие листья“ вместе с „Уединенным“»[464].
Обретя форму «опавших листьев», Розанов как бы отказался от всех иных литературных форм и манер. «И я прямо потерял
Разработанный в трилогии особый жанр «мысли» свидетельствовал о том, что в творчестве писателя, как полагал он сам, происходило «разложение литературы, самого
Как же пришел Розанов к форме «опавших листьев»? Он вспоминает: «В 1895–6 году я определенно помню, что у меня не было тем. Музыка (в душе) есть, а пищи на зубы не было. Печь пламенеет, но ничего в ней не варится. Тут моя семейная история и вообще все отношения к „другу“ и сыграли роль. Пробуждение внимания к юдаизму, интерес к язычеству, критика христианства — все выросло из одной боли, все выросло из одной точки. Литературное и личное до такой степени слилось, что для меня не было „литературы“, а было „мое дело“, и даже литература вовсе исчезла вне „отношения к моему делу“. Личное перелилось в универсальное» (341).
Когда же «темы» появились, то мало кто сумел опознать их. Не без чувства юмора, столь свойственного Василию Васильевичу, говорил он о своих критиках: «Никакой угадки меня не было у них. То как Байрон „взлетел куда-то“. То — как „сатана“, черный и в пламени. Да ничего подобного: добрейший малый. Сколько черных тараканов повытаскал из ванны, чтобы, случайно отвернув кран, кто-нибудь не затопил их. Ч<уковский> был единственный, кто угадал (точнее — сумел назвать) „состав костей“ во мне, натуру, кровь, темперамент. Некоторые из его определений — поразительны» (302–303).
Розанов имел в виду «Открытое письмо В. В. Розанову», напечатанное К. И. Чуковским 24 октября 1910 года в газете «Речь», где говорилось о его «вдохновенных, пьянительных» книгах: «В них как будто не одно, а тысяча сердец, и каждое полно каким-то горячим вином, в каждом — этот изумительный „зеленый шум, весенний шум“… Вас всегда влекла к себе Библия — универсальный родильный дом… Эта страстная, безмерная любовь к цветущей, чресленной, рождающей плоти, — как я чувствовал ее в каждой Вашей строке. В самом стиле Ваших писаний была какая-то телесная возбужденность, ненасытимость, какая-то полнокровность и похоть, — и если Вы правы, что гений есть половое цветение души, воистину Вы были гениальны… Есть у Вас такие страницы, к которым, кажется, если приложишь руку, то почувствуешь теплоту и биение крови»[466].
Но Чуковский не угадал, говорит Розанов, его «интимного»: «Это — боль; какая-то беспредметная, беспричинная и почти непрерывная». И он вспоминает первый приступ этой боли, еще в раннем детстве, до гимназии. Он лежал за спинами семинаристов, которые, сидя на кровати, пели свои «семинарские