не распространяются», что «в случае непоступления его на службу по духовному ведомству или по ведомству начальных народных школ он обязан возвратить употребленную на его содержание в духовной семинарии сумму в размере 405 (четырехсот пяти) рублей».
И это еще не все. Документы об увольнении из университета обязывали его снова стать на учет в пензенском уездном по воинской повинности присутствии, «дабы в случае первой же необходимости быть отправленным в солдаты».
Нет, конечно, Бурденко не мог предполагать всего, что произойдет с ним после того, как он умакнул ученическую ручку с пером «рондо» в ученическую же стеклянную чернильницу-непроливайку и расписался на бумаге, которую расстелил перед ним этот верзила Детка.
— Как вы хорошо, ясно расписываетесь, коллега,— удивился Детка.— Многие ставят только какие-то закорючки вместо подписи, как будто им некогда.
— Человек, уважающий себя, своих предков, не совершавших подлостей и сам не собирающийся их совершать, всегда ясно произносит и пишет свое имя и фамилию,— наставительно и даже с некоторой надменностью сказал Бурденко. И в то же мгновение улыбнулся, возвращая бумагу Детке.
В тот момент Бурденко, конечно же, не мог предположить, что вместо напряженной подготовки к экзаменам, вместо всего, что он делал до сих пор и что считалось таким важным, ему вскоре придется ехать в поезде в какой-то неведомый Нижнеудинск.
Всего больше в поезде его удивил разговор о студенческих волнениях. Хотя вели его отнюдь не студенты. И даже не молодые люди, а двое пожилых мужчин и дама, тоже, как говорится, тронутая инеем времени, полная, седая, может быть, хозяйка какой-то мастерской, потому что один раз она сказала, что, «когда хороший клиент, я уже не доверяю моим мастерицам».
— Эти паршивые студентики,— страдальчески поджала она губы, откинув газету,— обязательно добьются, что нас опять завоюют турки. Ведь никто по знает, чего они добиваются?
— Но вы изволили сказать, мадам, в том смысле, что опять и даже употребили слово «турки»,— обратился к ней могучий широкогрудый мужчина, только что опрокинувший в рот лафитник водки и понесший было к усам кружок колбасы.— Разве турки, извиняюсь, уже завоевывали нас?
— Ах, оставьте! При чем здесь турки? — сердито покраснела дама.— Я вовсе не о турках говорю, а о студентах. Ведь бог знает что вытворяют, если верить прессе.
— Их подстрекают. И изнутри и извне,— вставил свое слово третий собеседник, маленький старичок.— Разве бы они, мальчишки, надумали такую грубость, как здесь приводят? — ткнул оп пальцем в газету.— Разумеется, их подстрекают. И, понятно, не без иностранных денег. А зачем, позвольте вас спросить, зачем они нам нужны, все эти университеты и тем более, как теперь модно выражаться, инс-ти-тю-ты? Не готовы мы к этому еще. А ведь сейчас даже девиц у нас начинают обучать чуть ли не инженерному делу. И даже медицине. А раньше ничего подобного не было. И как-то жили. И здоровее были. Никто, например, не знал, не слышал такого слова, как «рейдекулит».
— Да уж действительно, все такие образованные стали! Ни к кому не подойди, не подступись,— скривила губы дама.— Уже теперь не разберешься где варнаки и где студенты. Все они одинаково политические.
«И что ей такое сделали студенты?» — удивлялся Бурденко, лежа на верхней полке. Ему хорошо были видны оттуда лица собеседников, расположившихся на нижних полках, но непонятно было их раздражение. И неправдоподобно карикатурной казалась глубокомысленная глупость этой дамы и маленького старичка, должно быть, ее супруга, все время как бы подогревавшего никчемный разговор.
Не надо, однако, думать, что глупость сама по себе ни на что не годна. Из ее массивов на протяжении всей истории человечества неглупые авантюристы извлекают немалые доходы. Только кому на пользу они?
Бурденко обуяла печаль. Он думал о Кире, о том, кого же это на .станции разыскивала Кира и почему у нее был такой растерянный, как будто даже виноватый вид? Оп по-прежнему сердился на нее, даже сильнее сердился, чем прежде. И в то же время испытывал что-то похожее на тоску.
— А теперь поглядите сюда! — будто безо всякой связи с началом разговора почти выкрикнул и кивнул на окно широкогрудый мужчина.— Вы глядите, как гибнет окончательно наша сибирская природа: ведь мелеют реки, глохнет рыба. Из леса, откровенно вам говорю, уходит зверь. А почему? Пожары. Никто ничем не дорожит. Охотник выстрелил, куда упал горящий пыж, ему уже интересно. Да чего далеко ходить: Байкал мелеет. Вырубают лес по его берегам разные, извините, негоцианты. Я писал об этом в Иркутск генерал- губернатору. И вы знаете, что мне ответили? Стыдно сказать. Губернатор — я ему в глаза бы это сказал — чурка с глазами. Привезли его из Петербурга. Он тут побудет и уедет. Разве ему дорога наша сибирская природа?
Широкогрудый мужчина возмущался бесхозяйственным управлением Сибирью, хищнической порубкой лесов и тоже, кажется, ругал — не очень понятно, за что — студентов. Но было в нем, во всей его могучей фигуре и даже в том, как он выпивал и закусывал, что-то на редкость симпатичное, располагающее к нему. И особенно Бурденко запомнил, как он сказал, когда дама опять заговорила о врагах отечества:
— Боже мой, а кто же оборонит пашу обширную империю от дураков и хищников? Ведь только себе на лапу все тянут и готовы друг дружку загрызть...
— Распустился народишко, это верно, распустился. Ни в чох, ни в мох, ни в птичий грай не верит,— вроде сочувствуя широкогрудому, сказал маленький старичок.— Нужен крепкий государственный кулак, чтобы всех вот так поставить на своп места. А государь наш мягок, слишком мягок. Вот августейший его папаша Александр Третий — это был государь, который мог...
— Словом, тоскуете по палке? — в упор спросил старичка широкогрудый.
И вдруг выяснилось, что они совсем не единомышленники.
— А вы чего же, думаете, без палки можно порядок навести, хотя бы даже с этими студентами?
Это грозно спросила дама, как бы беря под защиту маленького старичка, своего супруга.
Бывший студент Бурденко, не во все вникавший в этом разговоре, все-таки воспринимал его как продолжение собственного несчастья, как продолжение чего-то, в чем он повинен, хотя и не знает еще в точности всей меры своей вины.
Широкогрудый, должно быть, допил водку, встал, выпрямился, даже потянулся, потом положил свою огромную руку-лапу на плечо все еще лежавшего на полке Бурденко и спросил:
— А вы, извиняюсь, молодой человек, на какой, так сказать, должности находитесь? Вы не студент случайно?
— Нет, я не студент,— сказал Бурденко несколько растерянно.— Я начинающий фельдшер. Еду в Нижнеудинск.
— О, это прекрасно! — будто обрадовался мужчина. Начинающим быть всегда хорошо. Кончать — вот это верно, никому не охота. Я тоже вроде ваш, ну, не коллега, а вроде того. Я ветеринар-самоучка и отчасти коновал. Но много еще чем интересуюсь. У меня тут, под Нижнеудинском, зверопитомник. Небольшой, в лесу. Милости просим ко мне, если будете рядом. Зовут меня Платон Устинович Сороковой. Уже тридцатый год пошел, как я сюда прибыл. И вот, как вы, тоже был начинающий. Правда, я не так, как вы, сюда ехал. Не с такими удобствами. И палку эту, о которой вот мечтает этот старичок, я, так сказать, испробовал на себе, пожалуй, даже вполне достаточно. Но обратно ехать отсюда не пожелал. Умный человек в Сибири не пропадет...
У станции в Нижнеудинске Платона Устиновича ждала пара некрупных сибирских лошадок, запряженных в трехместные санки, обитые кошмой и волчьей шкурой.
Бурденко доехал с ним до больницы.
И в больнице встретил такой прием, которого совсем не ожидал. Доктор Иван Саввич, прочитав рекомендательное к нему письмо от профессора Пирусского, повел бывшего студента знакомиться со всем персоналом больницы, оказавшимся, впрочем, весьма немногочисленным: два врача, два фельдшера (третий — Бурденко), одна акушерка, четыре нянечки.
Вместе с женами и мужьями Иван Саввич собрал к себе на ужин весь этот персонал по случаю, как он сказал, «приезда к нам нашего нового коллеги, приобщенного — до известной степени — к благородному делу хирургии».
Узнав, что Бурденко не женат, Иван Саввич заявил, что здесь, в Нижнеудинске ему придется обязательно жениться. Из шести с небольшим тысяч жителей Нижнеудинска женщин по переписи,