их состоянии. Но я считаю это глупостью. Смотря какие больные. Если мужественные люди, их ничем не испугаешь. Я считаю тебя мужественным. А как же иначе? Я уважаю и люблю только мужественных людей. Вот ты, например, ведь совсем молодой человек. Сколько тебе лет?
— А что?
— Какой странный. Не хочешь даже сказать, сколько тебе лет. Ведь это только женщины скрывают свой возраст. А я, женщина — и не скрываю. Мне сегодня исполнилось уже двадцать два года...
— Это тоже немного, — говорит Михась. — Вот если б сорок два, тогда плохо...
— Двадцать два — это уже серьезно. Для женщины это значит, что уже проходит молодость. Вот так она проходит, — встряхивает головой Ева. На голове у нее вспорхнул легкий платочек.
«Все немецкое, — с еле тронувшей сердце неприязнью думает Михась. — И платочек, наверно, немецкий. Откуда он?»
Ева останавливается у старой сосны, обнажившей на краю оврага свои могучие корни.
— Вот сюда прямо за корни я их впихнула. Все три ящика. И присыпала землей. Боялась, что немцы найдут. Бомбы, я думаю, они здесь видели. Они на второй день здесь все обыскали. Но бомбы, они понимают, давно лежат. Это даже хорошо, если они их видели. Значит, наше предположение, о котором мы говорим в гестапо, что это мина или снаряд оказались в железном ломе и привели к взрыву, — правильное предположение. А котел весь измят. Его выбросило взрывом. И он валяется там — тоже как железный лом. Еще две гильзы пустые валялись. Но я их сразу же убрала. Немцам сейчас, пожалуй, не к чему придраться. А эти ящики они никогда не найдут. Даже не догадаются. Только надо их поскорее отсюда забрать. Я, пожалуй, смогу достать лошадь.
— Где?
— Я поговорю с Сазоном Ивановичем. Я его видела сегодня утром. Он просил меня завтра к нему прийти. Хочет нам помочь. Сказать ему, что ты здесь? Он примет какие-нибудь меры...
Михась не отвечает. Ева снова задает ему тот же вопрос.
— Подумаем, — наконец говорит Михась.
— Может, ты хочешь посмотреть, что осталось от сторожки? Хотя это для тебя сейчас сравнительно далеко. Ты, пожалуй, устанешь. И тебе это, наверно, неприятно...
Михась молчит.
— Ты почему молчишь? Тебе трудно говорить?
— Нет, я просто думаю.
— Просто думаешь? Ну, думай. Может быть, лучше сядем?
— Нет, я хочу посмотреть на сторожку.
Ева так спокойно разговаривает с Михасем, так уверенно ведет его по буеракам, как будто немцы давно уже ушли из этих мест, как будто и война кончилась.
Они выходят на узкую дорогу, где не разъедутся, пожалуй, два автомобиля, две телеги.
По этой дороге двигались немецкие мотоциклисты в тот вечер. Ева показывает место, где их обстреляли партизаны.
— А Эрика убили у часовни. Он ехал третьим в колонне. Он хотел развернуть мотоцикл. В это время его убили.
Михасю абсолютно все равно, где убили этого Эрика. Убили и убили. И спасибо, что убили. А Ева зачем-то рассказывает подробности.
— Ну кто это мог видеть, как это было? — почти раздраженно говорит Михась. — Никого же здесь не было...
— Мне рассказывал это один полицейский. А ему рассказали немцы. А Эрика многие знали в Жухаловичах. Его команда тут давно, почти с прошлой зимы. И он был известный танцор...
— Значит, свое оттанцевал. Пусть не жалуется. Мы его не звали на танцы, — хмуро говорит Михась. — Будет время — и остальные оттанцуют...
Михась обозлен. И не на Эрика какого-то, а на Еву. Зачем она все это ему рассказывает? Неинтересно это все Михасю.
Они подходят к сторожке. Стены ее, каменные, сохранились. Вырвало только крышу, и она — железная, куполообразная — повисла сбоку, как огромная шляпа.
Внутри сторожки образовалась глубокая воронка — глубже той ямы, что была. Завалило кирпичами и землей и верхнее горно и верстак.
Ева не рассказывает, где лежал Василий Егорович. И Михась не спрашивает. Не хочет спрашивать. Обходит сторожку. Останавливается у горбатой горы из досок.
— А я где был?
— Вот здесь, почти в самом центре, — показывает Ева и поднимается на доски.
— Значит, здорово меня шарахнуло.
— Мягко говоря, — добавляет Ева.
— Это и вытащить меня было трудно.
Михась больше не может сердиться на Еву. Опять подходит к сторожке. Останавливается у пролома двери. Дальше не пройдешь.
— А это, — говорит он, — ерунду вы немцам рассказываете, будто мина или снаряд попались в железном ломе. Немцы тоже не дураки. Поймут, что это ерунда. Если считать, что тут сработала мина, то она была очень большая и глубоко прикопанная. Значит, по-другому говоря, сторожка была заминирована. А кто и зачем ее заминировал — это уж вы не обязаны знать. Здесь же воинские части стояли. Батарея была. Вот о чем надо говорить. Это уже походит на правду. И вы тогда тут ни при чем...
Михась оглядывает место взрыва как специалист, как человек, которому не однажды приходилось производить и не такие взрывы. На какое-то время он даже забывает всю скорбную сущность происшедшего. Хотя этого забывать нельзя.
Ева трогает его за локоть:
— Все-таки я свинья, что повела тебя сюда. Ты, наверно, устал?
— Нет, — мотает головой Михась, хотя он действительно устал. Но ему приятно в то же время, что он прошел, смог пройти такое расстояние. И еще хватит сил дойти до дома.
Они возвращаются к дому очень медленно.
— А где похоронили Василия Егорыча и Феликса?
— Покажу, — обещает Ева. — Но я надеюсь, ты не пойдешь сейчас на могилы?
— Не пойду. Не к чему сейчас туда ходить.
Михась говорит теперь совсем не так, как говорил еще несколько дней назад. В тоне голоса, в выговаривании слов появилась замедленность, которая как бы взрослит его.
Почти у самого дома Ева показывает место, где схоронили Василия Егоровича и Феликса. Оно на взгорье напротив дома, по ту сторону узкой дороги.
Могил отсюда не видно. Но Михась останавливается и смотрит в ту сторону, где могилы. И тотчас же слышит веселую, какую-то подрагивающую музыку.
Музыка эта раздражает его. Он оглядывается на Еву.
— Это в офицерском кафе, — прислушивается к музыке Ева. — Да, Михась! Я чуть не забыла. У меня в кармане, — я их все время ношу, хочу отдать, твои часы и твой аусвайс.
— Часы я дарю по случаю... по случаю дня рождения.
— Что ты. Во-первых, это мужские часы, а во-вторых — ну зачем?
— Затем, что я ухожу... Хочу оставить на память. И сегодня — день рождения...
— Ты же не сейчас уходишь?
— Не сейчас, но скоро...
— Нет, я не могу взять часы. Они тебе самому будут нужны.
— Я себе еще достану, — будто угрожает кому-то Михась, глядя в сторону могил. — Новенькие достану. Был бы только я, а я достану...
— Нет, я не могу, — берет его за руку Ева, крепко держит и пристегивает ему часы. — Это — на счастье.
Михась вдруг вспоминает Клавку. Где-то далеко она, когда-то давно-давно он разговаривал с ней. И она тоже говорила — на счастье. Может быть, действительно и Михась — счастливый...