нас и денег-то не водилось. Просто разговаривали, острили. Ничего особенного, обычное времяпрепровождение, да и молодые люди подобрались симпатичные. Я смеялся над их остротами, а когда задумывался и не слышал, сосед толкал меня в бок, и я быстро начинал хохотать. Все ко мне хорошо относились, и я к ним тоже хорошо относился. Летом мы совершали прогулки, ездили купаться. А когда у кого-нибудь из нас было рождение, уж тут он раскошеливался. День моего рождения они узнали, подсмотрев в личном деле. Уклониться я не мог, да и не хотел вовсе. В тот праздничный вечер это случилось в первый раз. Я заказал для всех сосиски, официант принес их, а заодно горчицу и булочки. Все принялись за еду, я тоже хотел приняться, по тут вдруг… Это очень трудно объяснить, господа. Вам волей- неволей придется меня простить. Словом, внезапно мне расхотелось есть. Или, точнее говоря, мне еще хотелось есть, но я не мог проглотить ни куска. Что-то сдавило мне горло, и я начал потеть. Лихорадочным жестом я отодвинул тарелку, она стукнулась о пивную кружку. Я сказал молодым людям: «Ешьте, ешьте, друзья, у меня просто нет аппетита». И добавил: «Потом мы закажем еще». Они подумали, что я слишком поторопился и перепил. Но не в том была суть. Впервые я почувствовал, что не такой, как все. Впрочем, я надеялся, что на следующий день это ощущение пройдет, ведь я так завидовал своим товарищам. Я охотно остался бы на всю жизнь простым служащим, но судьба этого не захотела. Люди и впредь не должны были ничего замечать, их бы это очень оскорбило. Дело дошло до того, что я чувствовал боль, когда кто-то протягивал мне руку. И все время я ждал, что человек, подавший руку, будет потом с изумлением разглядывать ее и быстро отдернет назад. Люди были как бы отделены от меня стеклянной перегородкой. Нет, не стеклянной перегородкой, ведь тогда бы они не сумели жать мне руку. Между нами образовалось безвоздушное пространство. Оно окружало меня со всех сторон, я оказался в нем, как в невидимом футляре; оно было со мной везде: на работе, на улице, в пивных. Я не хотел пугать окружающих, но лишь только я пытался разбить футляр, как на меня нападала дрожь, я начинал потеть и мерзнуть. Лучше уж было покориться неизбежности; я думал не о себе, самым неприятным это стало бы для других, приходилось щадить их по мере сил. В этом, пожалуй, заключалась причина того, что я имел позже такой успех в страховом обществе. Страхование людей таких, как я, было прямо-таки моим призванием. Единственной задачей, которая еще оставалась мне. Но я не хотел касаться всего этого здесь, извините меня. Я говорю только по одной причине: все, что я хочу выразить, ужасно трудно облечь в слова. Много лет я старался оценить свое положение совершенно трезво, быть искренним с самим собой. Я не намеревался противиться тому, что случилось, заранее зная — это бесполезно. Мне хотелось принять все, как есть, без громких фраз, без показухи, незаметно. Это было единственным правильным решением. Но как можно что-то принимать или не принимать, если ты даже не знаешь точно причины случившегося? Или той ошибки, которую ты совершил? А может, ее совершили другие и тебе приходится расхлебывать эту кашу? Я знал, что приговорен к смертной казни, в этом не было никаких сомнений. Прошу вас, не придирайтесь к словам. Мне известно, что смертная казнь у нас официально отменена. И все же я приговорен к смерти, такова истина. Говорят, заключенные знают, кого из них ждет смертная казнь. Конечно, каждый из них тоже ожидает приговора — кто пять лет тюрьмы, кто десять лет или даже пятнадцать, безразлично сколько. Но тот один все равно стоит особняком. Он вроде бы больной или святой, он уже не принадлежит к кругу живых, по еще находится среди них. Люди хотели бы его не замечать, но у них ничего не выходит, вот они и обращаются с ним подчеркнуто естественно, как с больным, которого врачи признали безнадежным. Приходя к нему в больницу, знакомые говорят: подожди, дружище, как только ты поправишься, мы с тобой напьемся до бесчувствия, чертям тошно станет. И больной и посетитель улыбаются, но оба они понимают: эти слова — ложь, их говорят только для проформы, для очистки совести. Ну а когда улыбается человек, приговоренный к смерти, то у всех остальных заключенных улыбка застывает на губах. Они отворачиваются, стыдятся, и им кажется в эту минуту, что они в чем-то виноваты. Это, однако, надо предотвратить, при всех обстоятельствах предотвратить. Возбуждать такие чувства — подлость. Подлость, которая может длиться целый век. Да, я все ясно понимал. Понимал также, что мне не к кому апеллировать, такой инстанции нет и не будет. Не знал я лишь одного — когда приговор приведут в исполнение. Часто я с удивлением спрашивал себя: чего они еще ждут? Приговор уже подписан, и никто его не обжаловал. А эта бесконечная тягомотина изнуряет не меня одного, но и всех. Но, быть может, они медлили из-за характера преступления. Это, кстати, единственное объяснение, которое я считаю логичным, хотя, в сущности, это даже не объяснение. Что же касается моего преступления, то насчет его у меня не было никаких сомнений: я знал, что его совершил, потому-то я и не сопротивлялся с самого начала. Но только… Не думайте, господа, подхватить это словечко. Вы, конечно, сразу оживились: ага, наконец-то он сказал «преступление»; но это «ага» не приведет вас к желанной цели. Я хочу предупредить суд заранее, иначе этот процесс продлится еще дольше, ему вообще конца не будет. Я утверждаю — не сочтите это за нескромность, — я утверждаю, исходя из опыта всей жизни, что вам никогда не удастся обнаружить совершенное мной преступление и доказать, что я его совершил. Ведь и мне это не удалось, хотя я имел куда больше времени на розыски, а главное, был больше заинтересован, чем любой следователь или служащий уголовной полиции. Ах, если бы все было так просто! Я знаю, что совершил преступление. В этом зале и так уже было сказано многое такое, о чем бы лучше умолчать, поэтому я и признаюсь во всем открыто. И самое главное, для того, чтобы помочь вам, господа. Более того, мне известно, что преступление было очень тяжелым, иначе меня не приговорили бы к смертной казни и я не стал бы изгоем до приведения приговора в исполнение. Да, со мной долгие годы поступали жестоко, наверно, чтобы защитить окружающих. Все это мне ясно, но неясно, в чем состоит преступление, неясно, когда оно совершено, как совершено и зачем совершено. Что и говорить, состояние мало приятное. И если понаблюдать за всеми так пристально, как наблюдал я — ведь в этом мой долг, — можно с уверенностью сказать, что и другие знают о совершенном преступлении, по они затаились, они держат язык за зубами, ибо тоже не могут ничего доказать. Очевидно, это было ужасное преступление. Вы, наверно, спросите меня, откуда я все это знаю. Возможно, вы решите, что это не что иное, как игра воображения. Очень мило с вашей стороны, большое спасибо, но… да, ваши утешения были бы приблизительно как разговор у постели умирающего. Я ведь уже упоминал о таких разговорах. Давайте все же вернемся к первому вопросу. Откуда мне это известно? Трудно сказать. Известно, вот и все. Это знаешь наяву и во сне. Знание происшедшего вошло тебе в плоть и кровь. Совершил ли я преступление в бессознательном состоянии? Но ведь в это довольно трудно поверить. Я еще никогда не терял сознания, мне даже оскорбительно предположить, что такое обо мне подумают. А может, преступление было столь чудовищное, столь ужасное, что я и сам ужаснулся и не смог этого вынести и единственное мое спасение оказалось в том, что я забыл детали? Я как-то читал, что такое случается; человеку кажется, будто все приснилось ему в страшном сне, и это правда становится сном, который постепенно выветривается, остается лишь тяжесть под ложечкой. Но… но… если это и так, то что я еще должен забыть? Жуть, господа, кошмар. И кто поручится, что я и впрямь все окончательно и бесповоротно забыл? Совсем некстати, когда я совершенно расслаблюсь, я, возможно, кое-что вдруг вспомню, и тогда меня, абсолютно беззащитного, затянет назад в прошлое. И еще соображение: кто даст гарантию, что при моей забывчивости улики надежно ликвидированы, так надежно, что никто их никогда не найдет? Какую-нибудь мелочь я свободно мог упустить. Тогда она показалась мне, вероятно, несущественной, и только со временем выяснится — она-то и есть самая главная среди остальных улик. Я без конца ломаю себе голову над этим, но ломаю голову напрасно — ведь мне не за что уцепиться. Меня вовсе не страшит мысль, что преступление когда-нибудь откроется, это, наверно, спасло бы меня. Гораздо опасней другое: вдруг кто-нибудь посторонний узнает, в чем дело, узнает раньше меня. Допустим, речь идет об убийстве… Пожалуйста, не ловите меня на слове, не старайтесь на основании одного лишь слова подвести меня под монастырь, с той же вероятностью это могло быть тяжкое телесное повреждение, в результате которого наступила смерть, или даже просто преступная неосторожность… Ну а если это правда убийство? И если неожиданно настанет засушливое лето, пруд высохнет и все обнаружится? Или, может, постепенно сгниют веревки, которыми привязаны камни, и тело всплывет на поверхность? Или там начнут подниматься пузыри, кто-нибудь обратит внимание и, взяв шест, пошарит по дну? Но ведь убийство вовсе не обязательно связано с водоемом. Не правда ли? Может, я зарыл труп. А как раз на том месте городские власти решили провести газопровод, или дети стали играть в индейцев, вырыли пещеру и с криком кинулись домой, рассказать матерям. Иногда мне чудится, что преступление уже раскрыто или почти раскрыто. Я стою на краю тротуара и жду, когда загорится зеленый свет и я смогу перейти на другую сторону. И вот мимо меня проезжает трамвай с прицепом, он несется быстро и здорово громыхает, вагоны переполнены, пассажиры как сельди в бочке; невидящим взглядом они смотрят на
Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату