— Paul, а кто ее родители?
— Чьи, графиня?
— Ah! Cette… cette[212] Шкурковской?
— Не знаю, графиня. Это покрыто мраком неизвестности.
Воцарилось долгое молчание, нарушаемое лишь глухими рыданиями графини, сердитым сопением дядюшки Августа и быстрыми шагами Мстислава, который, сверкая глазами, метался по комнате.
Наконец он остановился посреди комнаты и сказал с отчаянием и насмешкой:
— A ce qu’il parait, la betise de mon frere va nous couter beaucoup! [213]
— Elle ne nous coutera rien du tout[214], потому что этот брак не состоится! — сухо, но громче обычного отрезал граф Святослав.
С надеждой утопающего, который хватается за соломинку, родственники обратили взоры на главу рода.
Граф Святослав внешне был, как всегда, высокомерно спокоен, но от внимательного взгляда не укрылось бы, что это лишь маска, которая только благодаря усилию воли и многолетней привычке прикрывала горечь и гнев, бушевавшие в его душе. Опершись на подлокотник и наклонясь к Павлу, он впился в него испытующим взглядом и с расстановкой спросил:
— А ты был у генеральши?
— Был… У нее живет моя сестра… Я хотел ее навестить…
— А Цезарий? — отрывисто спросил граф.
— Г раф Цезарий был приглашен пани Орчинской к обеду.
— A propos, de quoi[215], генеральша давала обед?
— Я думаю, в честь Цезария.
— Ты был на обеде?
— Да, граф.
Тут в разговор вмешался граф Август.
— А эту… chose…[216] девицу ты видел?
— Видел.
— Ну и что? Хороша?
— Очень красива.
— Mais que le diable l’emporte[217] с ее красотой, — разозлился Мстислав.
Старый граф смерил холодным взглядом племянника и брата, посмевших перебить его, а потом опять обратился к Павлу:
— Пани Книксен, должно быть, свой человек в доме генеральши?.. Она ведь, кажется, родственница ей по матери?
— Да.
Граф Святослав улыбнулся с горькой иронией.
— C’est bien[218], — веско и решительно сказал он после долгого молчания, — ce mariage ne se fera pas. Этой свадьбе не бывать! C’est moi qui vous le dis, comtesse![219]
Графиня молча встала и, подойдя к деверю, схватила его руку.
— Oh! Cher frere! — прошептала она. — Vous nous sauverez de cette honte et de cette douleur! Vous nous sauverez, n'est ce pas?[220]
— Ты глава семьи, mon frere, — сказал граф Август.
А Мстислав, отвесив дяде поклон, торжественным голосом, в котором слышался еще неостывший гнев, заявил:
— Я к вашим услугам, cher oncle! Распоряжайтесь мной и приказывайте, что делать, чтобы отвратить несчастье, свалившееся на нас по глупости моего братца.
Но граф Святослав, не отвечая никому, обернулся к Павлу и сказал отрывисто:
— Немедленно отправляйся обратно в Помпалин и привези сюда графа Цезария.
Жизнерадостное лицо бедного родственника слегка омрачилось.
— Разрешите отдохнуть хоть несколько часов. От Помпалина до станции я десять миль трясся по ужаснейшей дороге да в поезде двенадцать часов…
— C’est bien, c’est bien![221] Ты же не раб, mon cher, поезжай завтра… и письмо Цезарию захватишь…
— Moi, j’ecrirai aussi…[222] — прошептала графиня.
— Et moi![223] — воскликнул граф Август. — Он же мне племянник, и я имею право!.. Будь здесь Вильгельм, я немедленно послал бы его туда…
— А я писать не стану! — бросил Мстислав. — Но пусть он только приедет, je lui ferai bien sa lecon![224]
— Мстислав, — сказал хозяин дома, — не забудь, что Павлику нужны деньги на дорогу.
— Если бы кузен забыл, я бы ему сам напомнил. Ведь на этом свете ничего не дается даром, а деньги на дороге не валяются…
— Ты же знаешь, Paul, — сказал Мстислав с досадой, — что мой кошелек всегда к твоим услугам.
Павел слегка покраснел, но поклонился непринужденно и со смехом ответил:
— О, дорогой кузен! Разве я сомневался когда нибудь в твоей доброте!
Наконец, успокоенные решительным вмешательством главы семейства в это печальное и неприятное для всех дело, родственники стали расходиться, и через несколько минут комната графа Святослава опустела
Во взгляде, каким старик проводил гостей, не было ни нежности, ни сожаления, что его покидают. Он глядел вслед родственникам с холодной, молчаливой издевкой и удовлетворением, что наконец то его оставили в покое. Двухчасовой разговор надоел ему и вывел из равновесия. Кроме того, его взволновало троекратное упоминание одной далекой жительницы Литвы и злополучной свахи его племянника — генеральши.
Мутными глазами уставившись в противоположную стену, старый граф то горько улыбался, то хмурился, отчего всегда неподвижные морщины на лбу начинали ходить вверх и вниз, как рябь на поверхности потревоженного озера. Там, на стене, куда он смотрел, висел маленький, цветной дагерротип в овальной позолоченной рамке, изображавший синеокую девушку с обрамленным локонами нежным, бледным и печальным личиком. Дагерротип выцвел, хотя был под стеклом, к тому же он висел далеко от графа среди затмевавших его больших картин и портретов. Но граф, очевидно, хорошо различал это бледное, печальное личико, озаренное затаенной страстью, потому что долго не сводил с него глаз, которые даже загорелись каким то тайным, снедавшим его душу огнем. Он сидел так довольно долго. Потом губы его зашевелились, и он произнес вслух:
— Какая у тебя хорошая память, Цецилия! Ты никак не можешь забыть прошлое. Странная… странная и несчастная женщина.
Он отвел потухший взгляд от дагерротипа, устроился поудобнее в своем низком, длинном кресле и ясными, холодными, как лед, глазами оглядел комнату, где четверть часа назад сидели и стояли его родственники, обсуждая семейные дела и наперебой подольщаясь к нему. На лице его появилась обычная усталая и немного насмешливая улыбка.
— Суета сует и всяческая суета! — сказал он и махнул рукой.
III
Покинув особняк своего богатого родственника и торопливо пройдя несколько главных варшавских улиц, Павел Помпалинский свернул в квартал, населенный беднотой, и остановился у ворот высокого, узкого дома грязновато-бурого цвета. По лестнице — невообразимо крутой и грязной — он взбегал с таким