известий из запятой врагами столицы состояние ее представлялось еще более бедственным, чем было на самом деле. «Москвы нет! — пишет из Нижнего Батюшков. — Потеря невозвратная! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук, — все осквернено шайкой варваров… Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждений — не жизнь, а мученье!»… «Как я ни ободряла себя, как ни старалась сохранить твердость посреди несчастий, ища прибежища в Боге, — пишет Волкова, — но горе взяло верх: узнав о судьбе Москвы, я пролежала три дня в постели, не будучи в состоянии ни о чем думать и ничем заниматься»… Из покинувших Москву более зажиточные легко устроились в разных провинциальных городах; но, несомненно, вопрос о помещении не так просто решался для массы выехавших из столицы и из-под ее окрестностей мелких дворян, у которых, кроме подмосковных, ничего не было. Даже найдя себе приют в каком-нибудь радушном провинциальном семействе, они чувствовали себя бездомными странниками, лишенными родного угла…

Примите нас под свой покров, О Волжских жители брегов! Мы все друзья здесь, все родные, Все дети матушки-Москвы,

так обращаются москвичи к нижегородцам в романсе В. Л. Пушкина, написанном в это время. У слушавших этот романс навертывались слезы, иные не могли удерживать рыданий…

Пожар Кремля (с английск. гравюры)

Но взятие и пожар Москвы, как и вообще Отечественная война, по мнению современников, породили в русском обществе и утешительные явления. Пробудилось общественное самосознание; восстановилось согласие как между разными классами населения, так и между правительством и обществом. «Несчастье велико; потеря стоит дорого; но я все стою твердо в том, что в самом крайнем бедствии доверенность к начальству спасительна», такую благонамеренно-патриотическую мораль выводит из событий один москвич в письме к знакомому. Автор «Сибирских записок», Ипполит Канарский, рассказывает, как при нашествии французов в Сибири опасались прежде всего «изменений в правлении» и возмущения ссыльных; но весть о сдаче Москвы заставила последних плакать, «как о потере своей собственности, и неприметно было духа возмущения ни в одном месте». Вигель свидетельствует о необыкновенном согласии между всеми состояниями, которое стало водворяться с самого начала войны. «Прекратились все ссоры, все неудовольствия, составилось общее братство, молящееся и отважное. Время быстро протекшее! Кто видел это время, тот по гроб его не забудет». Здесь говорится о «времени, быстро протекшем», но А. И. Тургенев в октябре 1812 г. рисует себе и более прочные перспективы. «Сильное сие потрясение России, — читаем мы в письме Тургенева к Вяземскому, — освежит и подкрепит силы наши и принесет нам такую пользу, которой мы при начале войны совсем не ожидали. Напротив, мы страшились последствий от сей войны совершенно противных тем, какие мы теперь видим. Отношения помещиков и крестьян (необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства) не только не разорваны, но еще более утвердились… Политическая система наша должна принять после сей войны также постоянный характер, и мы будем осторожнее в перемене оной». Часть мазков в этой грандиозно- трогательной картине всеобщего единения должна быть отнесена, разумеется, не на счет действительных фактов, а на счет патриотического настроения авторов записок[156]; но нельзя не признать, что вражда к французам, особенно обострившаяся со взятием Москвы, в значительной степени стушевала влияние тех элементов оппозиции, которые еще оставались. В 1814 г. в комитете 13 января разбиралось дело подпоручика Калинина, который, служа в петербургском ополчении, во время нашествия французов «сочинил» конституцию; чиновник, ехавший через Рязань, распускает какие-то «непозволительные и непристойные слухи»; любопытен написанный неизвестным автором «Взгляд на нашу теперешнюю беду», где причиной «беды» выставляется прежде всего «моральное развращение» русского народа, а затем и политический грех — занятие престола государем, не знающим ни духовных, ни гражданских законов и «прилепленным к одному только барабанному бою и солдатской амуниции». Но критика эта не вызывает осложнений. В Петербурге А. С. Шишкову приходится выпустить объявление от имени Управы благочиния с воспрещением частным лицам самовольно хватать прохожих, показавшихся подозрительными, так как от такого добровольного содействия полиции попадали на съезжую совершенно неповинные люди. 4 сентября в Ростове приняли за шпионов и чуть не убили офицера и казака за то, что оба они сообщали о сдаче Москвы, а на казаке было французское вооружение. В Твери, при губернаторе Кологривом, не отличавшемся особенными административными способностями, был наряжен целый штат чиновников, выбранных дворянством со специальной целью секретного наблюдения за действиями обычной полиции. В Нижнем Новгороде на патриотическом банкете у губернского предводителя, князя Грузинского, дворянский патриотизм чуть было не стоил жизни Сперанскому, сосланному в это время в Нижний. «Повесить, казнить, сжечь на костре Сперанского!» предлагали дворяне. Местная власть была уже близка к тому, чтобы уступить дворянству, но, к счастью, нашелся незнатный дворянин, отговоривший своих товарищей по сословию от этого суда Линча. Сперанский был отправлен на жительство в Пермь… Ненависть к французам достигала апогея. Между русскими, особенно между дворянами, началось, по словам Вигеля, «нечто страшное, давно небывалое! В них загорелась неутолимая, казалось, жажда мести. Москва перестала для них существовать; оплакав, как следует, родимую, они с некоторой радостью смотрели, как терзают труп ее, мысленно приготовляя ей кровавые поминки»… Начали сознавать, что Москва — западня для Наполеона и чем он в ней дольше останется, тем это выгоднее для русских. Личность Наполеона возбуждала ненависть; «при одном его имени, по выражению Вигеля, и черты лица оставались неподвижны, но чело являло гнев, и уста шептали угрозы». «Я не переживу Москвы, я возвращусь в нее и убью Наполеона, — говорил еще при выезде из Москвы будущий партизан Фигнер своему знакомому П. X. Граббе. — Радуюсь, что тебя встретил, скажи это А. П. Ермолову и что судьбу моего семейства поручаю его предстательству».

Ненависть к Наполеону отвлекла русскую общественную мысль от критики внутреннего строя, но, протягивая руку правительству, общество — в лице представителей самых разнообразных политических течений — требовало одного — продолжения войны во что бы то ни стало. Известие об отдаче Москвы вызвало в Петербурге негодование и удивление[157]. Говорили, что Кутузов обещал скорее лечь костьми, чем допустить неприятеля к Москве. Ростопчин принял все меры к тому, чтобы, заняв столицу, неприятель в ней нашел себе могилу — и вот Наполеон в Кремле! В обществе распространился ропот. По словам графини Эдлинг, «с минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять или оправдывать»[158]. Трудно сказать, насколько это действительно было так: но при дворе были, видимо, напуганы и хотели мира[159]. Из Петербурга готовились вывезти на север кадетские корпуса, Смольный институт; намеревались снять с подножия и увезти в Архангельск памятник Петру Великому[160]. Но не потому ли сдача Москвы вызвала такое негодование в Петербурге, что рассматривалась, между прочим, и как первый шаг к позорному миру? Войны Наполеона нередко заканчивались взятием столиц. Опасения мира, распространяющиеся еще с средины августа, особенно ярко выступают в письме Багратиона к Аракчееву — от 15 августа 1812 г.: «Слух носится, — пишет Багратион, — что вы думаете о мире: чтобы помириться — Боже сохрани! после всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений — мириться!.. Вы поставите всю Россию против себя и всякий из нас за стыд поставит носить мундир… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах: ибо война теперь не обыкновенная, а национальная». По свидетельству императрицы Елизаветы Алексеевны и Штейна, государь не мог бы заключить мир, даже если бы захотел этого [161]. В Подсолнечном начальник тверского ополчения, кн. А. А. Шаховской, сообщил ген. Винцингероде подслушанные им в ямской слободе патриотические толки. «Я только одного желаю, — воскликнул Винцингероде, схватив Шаховского за руку, — чтобы вельможи думали, как эти крестьяне, и сегодня же напишу императору их слова. О! Я уверен, что он никак не помирится с Бонапартом!» Александр

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату