многочисленные и более тягостные ущемления, чем в родной Африке. Плацидия явственно дала понять Бонифацию, что не может допустить к своему двору благороднорожденную римлянку, упрямо коснеющую в ненавистном богу учении Ария; Сигизвульт же и другие ариане-варвары, часто соприкасающиеся с двором, уведомили Пелагию, что и Плацидия, и епископ Ксист склоняют Бонифация расстаться с нею если не навсегда, то хотя бы на какое-то время. «Пусть возвращается к себе в Африку», — якобы сказала Плацидия. Кроме того, Пелагия не выносила свою падчерицу, уже взрослую дочь Бонифация от первого брака, только что выданную за молодого комеса Себастьяна, который вместе с Сигизвультом и сиятельным Петронием Максимом сопровождал патриция как его заместитель и советник. В совете при патриции Максим ведал гражданскими делами, а воинскими — Сигизвульт и Себастьян.
Пелагия едва держалась на ногах от усталости после трех дней пути и двух бессонных ночей, когда вдали на востоке завиднелись наконец мощные стены Аримина. Идущий во главе войск четвертый палатинский легион пронзительным воем тибий и рогов дал знать, что неприятель приближается. Действительно, через час словно тысячи солнц выплыли из-за левого берега Рубикона — непобедимый вождь и главнокомандующий подошел к городу одновременно с патрицием. Бонифаций немедленно собрал совет: вообще-то Аримин был почти что в его власти, так как восемнадцатый легион ауксилариев уже входил в город, но ввести все войско без битвы было невозможно.
— И потому я постановил, — говорил он с взволнованным, слегка побледневшим лицом, но совершенно спокойным голосом, — что Сигизвульт с восемнадцатым, четвертым и одиннадцатым легионами ауксилариев станет в городе, мы же с Себастьяном, прикрываясь стенами города, обратимся лицом к врагу и еще сегодня выиграем сражение.
Пелагия так устала, что, как только Бонифаций провел ее в спальную комнату в предоставленном им доме, тут же скинула с ног башмаки и бросилась на постель. Она понимала, что сейчас она не смеет спать… что вообще может уже не встать с ложа или проснется в объятиях кого-нибудь из Аэциевых комесов… Но у нее нет больше сил. Вот уже два часа она буквально теряет сознание и почти не соображает, что делает… Последнее, что она помнила, — это огромный наполовину белый, наполовину черный луг между двумя войсками… Что-то Бонифаций ей тогда говорил… что-то показывал… Она даже видела в отдалении сверкающие золотом значки, совсем такие же, как у войск Бонифация… и еще заметила какую-то подвижную красную точку…
«Вон он… Аэций… — кажется, сказал ей муж. — В расшитой тоге консула…» Она просто валилась с ног. Но, рухнув на постель, не сразу уснула. С минуту она потягивалась с наслаждением, как ребенок, радующийся свободе уже ничем не скованных ног, когда можно шевелить всеми десятью пальцами. Потом она почти не помнит, что делала: поцеловала Бонифация в лоб, в щеку и в губы и сказала: «Да хранит тебя Христос» — и, кажется, заплакала… Она уже не слышала, как Бонифаций сказал: «Двести готов охраняют дом… сам Сигизвульт сразу же тебе все сообщит…» Ей показалось, что он хотел что-то еще сказать, но только прикоснулся рукой к ее щеке, улыбнулся и вышел… Пелагия совсем не слышала своего голоса, когда произнесла: «Да ведь я же совсем не буду спать… разве я могу в такое время уснуть?! Я только полежу минуточку… ноги отдохнут — и тут же встану».
А потом появилась нагая серая пустота, испепеленная, подернутая каким-то серым туманом. Ни стебелька на земле, ни пятнышка лазури в небе. Пелагия знает… уверена, что это не ночь, даже не сумерки… Глаз ее напрасно высматривает золотисто-огненный диск солнца, ищет окрест след какого- нибудь луча… хотя бы какого-нибудь отблеска… И ни следа тени… Не отбрасывают ее ни разбросанные мелкие серые камни — неподвижные угрюмые отшельники, — сварливые, брюзгливые, острые, безжалостные, если ступить на них ногой: пусть только попробует двинуться с места! Ни такие же суровые и грозные груды скальных обломков, которые даже с самого большого отдаления никогда не будут ни белыми, ни черными… а всегда серыми… мрачными, бесконечно жестокими в своей серости из всей окружающей мир серости! Даже тела — два живых, горячих, прильнувших друг к другу человеческих тела, — и они не отбрасывают никакой тени на стелющуюся под окровавленными ногами серость. Пелагия отчетливо видит: его и ее… как будто смотрит откуда-то со стороны… А ведь это она!.. Ведь это с ее разрезанной камнем ноги скатилась капля крови… Это она чувствует жар, бьющий от его сильного, мускулистого — поистине дикого! — тела, к которому она прижимается, дрожащая, обливающаяся слезами, но уже уверенная, что ничего с ней не случится, если она, как в спасительную пещеру, всунет голову между широкой, сильной, мохнатой грудью и руками, твердыми, жесткими, но самыми дорогими… Самыми верными и созданными только для того, чтобы защищать ее…
И снова, как будто со стороны, видит она отчетливо, что мужчина сидит на большом сером камне, почти касаясь посиневшим коленом ее посиневшей груди, а ее колени покоятся: одно на мелком колючем щебне — болящее, саднящее… другое — доверчиво и блаженно — на больших, сильных, напряженных пальцах его ступни… Кто же они?.. Она видит его лицо — широкое, грубо вытесанное, варварское или мужицкое… Когда-то она видела его — да, наверняка видела!.. но как будто лишенное жизни… мертвое… каменное…
А она?.. Да, это она, но зовут ее не Пелагия… Неужели она Ева?.. А он Адам?.. Они изгнаны из страны счастья, из страны безмятежности и иллюзорности счастья; что же они могут поделать в испепеленной, голой пустыне, укутанной в угрюмую, жестокую серость?! Пелагию охватывает уже не страх, не отчаянье, а усталость, безразличие и равнодушие ко всему, к чему она стремилась… о чем плакала… Как будто ее смертельно изнурила какая-то жестокая непосильная битва… Пусть будет так… пусть… Только бы с ним… ближе к нему!.. И она прижимается все сильнее, все жарче к твердому, как из бронзы, но живому, обжигающему телу…
Но если они Адам и Ева, то почему они не стыдятся своей наготы, хотя уже познали ее? Почему, наоборот, то, что они голые, она воспринимает как облегчение, и радость, и почти счастье от того, что они одни и одиноки?! Поистине, в несчастье и отчаянье обретается единственная победа… победа!.. победа!..
— Победа! Победа!! Победа!!!
Пелагия вскакивает с постели. Из ноги, разрезанной камешком, который в дороге попал в ее башмак, действительно стекает капля крови. Сияющий Сигизвульт наклоняется над нею и не в силах найти от радости другого слова — в десятый, а может, и в двадцатый раз восклицает:
— Победа! Победа! Победа!
В комнате темно. Но вот вносят светильники. «Проспала целый день», — думает Пелагия, быстро всовывая отдохнувшие ноги в красные башмаки. В комнате появляются все новые и новые фигуры — лица потные, измученные, нередко окровавленные либо перевязанные, но все сияющие от радости, счастья и гордости, прежде всего от невыразимой гордости… За семь часов они разбили непобедимого!
Разбили… уничтожили…
— Разбили в прах! — восклицает молодой Себастьян, который входит в комнату, слегка хромая, задетый стрелой в бедро.
С жаром рассказывает он Пелагии, с какой легкостью в первый же час разбил Бонифаций оба фланга противника и с трех сторон обрушился на его центр. И это непобедимый?.. И это полководец, имени которого не произносит без страха ни один король варваров?! Воистину только для схваток с варварами он и годится! Бросать ауксилариев на счетверенную черепаху отборных палатинских легионов?! Оттягивать с флангов конницу, прежде чем неприятель окажется под градом снарядов из катапульт?! А самое последнее?! Самое худшее?! Самое позорное?! Свести все свои силы в одну массу, как будто для страшного удара, а на самом деле только затем, чтобы дать себя легко окружить?! Такое поражение! Войско абсолютно рассеяно… почти все комесы взяты в плен… сам Аэций, возможно, убит… сейчас ищут его тело… А Бонифаций еще перед полуднем думал, что придется на полгода запереться в Аримине!..
Только теперь Пелагия спрашивает о Бонифации.
— Он преследует с конницей Кассиодора, который с двумя легионами бежит в верховья Бубикона… Целый день на коне… Все время в первой шеренге…
Пелагия сама не знает, почему лицо ее заливается вдруг жарким румянцем.
— А с ним ничего?..
— С ним?.. С ним никогда ничего… — начинает Себастьян и вдруг замолкает, видя, что встревоженный взгляд Пелагии остановился на молодом трибуне-алане, который выразительным жестом указывает на плечо.