— Ранен?!
Она сама не ожидала, что так крикнет. Румянец тут же сбежал, лицо стало белым.
Испепеляющим взглядом Себастьян глянул на алана.
— Царапина, — произнес он свободным, почти веселым, голосом. — Стрела задела ключицу… Далеко от шеи… Когда ее выдернули, всего три капли крови вытекло. Пустая царапина, — и добавил: — Но какая блистательная победа!.. Куда крупнее разгрома язычников под Аквилеей… Пока стоит Римская империя, до тех пор живет слава Бонифация!
Когда Бонифаций открыл глаза, съежившаяся до величины пальца тень на солнечных часах в перистиле показывала ровно полдень. Три лекаря быстро перекинулись многозначительным взглядом: «В первый раз за три дня… несмотря на все средства!» А взгляд самого старшего и умудренного из них говорил: «И в последний…» Они быстро отступили, открывая близкому к кончине победителю вид на утопающий в радостных лучах солнца перистиль. Тут же у ложа, с лицом, окаменелым от боли и невероятного изумления, стояла Пелагия. Крик, который она неожиданно для себя самой испустила три дня назад при вести о ранении Бонифация, был вещим криком. Могущественнейший человек Западной империи, победитель непобедимого, умный и образованный полководец, храбрый воин, который всю битву ни разу не отступил за вторую шеренгу, умирал в муках от крови, смертельно отравленной ржавым наконечником стрелы, хоть при этом вытекло всего три капли… Губы его были уже совсем синие, щеки землистые, глубоко запавшие, пальцы одеревенели, судорожно растопырясь, но лицо его все еще выражало осмысленную озабоченность земными делами. Он был вождем, смертельно сраженным в самой гуще битвы, он даже не позволил вынуть стрелу из раны, пока не убедился, что триарии, которые должны решить победу, уже поднялись с колен… уже устремили вперед копья… Пелагия, считавшая мужа человеком слабым, почти с женской душой, не могла отрешиться от удивления, глядя на него в эти последние дни. Но Сигизвульт, часто видавший его в огне сражения, совсем не удивлялся, что патриций ведет себя в последние минуты именно так; и, полностью разделяя заботу, которая выразилась на лице Бонифация, как только тот открыл глаза, быстро приблизился к ложу и произнес:
— Аэций прибыл.
Все вздрогнули. Все взгляды, удивленные и встревоженные, вопросительно устремились к посинелым губам Бонифация, а он кивнул лекарям, чтобы его приподняли на постели, и, уже сидя, сказал свистящим, но вполне осмысленным и спокойным голосом:
— Пусть скорее войдет.
Тогда взгляды всех присутствующих оторвались от страшных Бонифациевых губ и с лихорадочным любопытством и с еще большей тревогой, чем до этого, метнулись к двери, за которой исчез Сигизвульт, чтобы через минуту явиться с ним… с Аэцием.
Пелагия, которая никогда его до сих пор не видала, чуть не вскрикнула от изумления — такой знакомой и удивительно близкой показалась ей вся его фигура… очертания плеч и ног… а прежде всего лицо! Она знает его… и знает очень хорошо… она видела его совсем недавно! Но где?.. Когда?.. Когда Бонифаций показывал ей перед сражением Аэция, она видела только движущуюся красную точку… Тогда где же?.. На минуту она успокоилась: столько раз приходилось видеть его статуи, бюсты, диптихи и медали с его изображением! Хотя нет, тут же вернулась волна тревожного изумления — она готова поклясться Христом, могущественнейшим и совершеннейшим творением божьим, что недавно… совсем недавно… совсем близко видела живой эту фигуру и это живое, раздираемое вихрями чувств лицо… С тем большим любопытством приглядывалась она к нему; поскольку она знала его по изображениям, то совсем иначе представляла себе прославленного, непобедимого полководца, гордость римского оружия и римской — среди варваров — славы. Он походил на варвара… На галльского или фракийского мужика — на кого угодно, но только не на воплощенное римское величие и мощь. Плечи широкие, колени массивные, лоб низкий — длинные, неопределенного цвета волосы падают на глаза, на брови, на обрубок шеи, широкое лицо к тому же заросло длинной колючей щетиной также неопределенного цвета — местами рыжей, а кое-где черной… На нем была синяя туника из грубой материи, а на ногах крепиды из невыделанной шкуры; в волосах и на одежде Пелагия без труда заметила несколько соломинок и следы грязи… «Не удивительно, — подумала она, — вот уже три дня, как обложенный волк, прячется по лесным чащобам… да еще зимой». Но что больше всего ее поразило, так это его взгляд… Взгляд бешено дерущегося за свою жизнь зверя… Бывший главнокомандующий, усмиритель и ужас королей и народов, смотрел исподлобья на Бонифация и на всех присутствующих с такой дикой, нечеловеческой ненавистью, что Пелагия вздрогнула, увидев, что он открывает рот, чтобы заговорить: какой же нечеловеческий, хриплый вой или рев вырвется из этого искривленного бессильным бешенством рта! И не могла поверить, что это действительно он говорит, когда над перистилем взлетел его звучный, властный голос:
— Дочь твоя не только останется вдовой, Бонифаций, но и узнает о всех ужасающих муках, которые изведает ее муж, если ко мне хоть пальцем прикоснется кто-нибудь из этих твоих…
Он осекся и повел глазами по всему перистилю. С особой ненавистью смотрел он дольше, чем на остальных, в злорадное лицо Петрония Максима; Пелагию он вообще как будто не заметил; и весь вспыхнул огнем, когда поодаль от ложа увидел стройную фигуру Кассиодора, схваченного Бонифацием уже в пяти милях к югу от Аримина.
— Я уверен, что с Себастьяном ничего дурного не случится, Аэций, так же как здесь никто не осмелится посягнуть ни на тебя лично, ни на честь прославленного военачальника…
Все, не исключая самого Аэция, с безграничным удивлением слушали с трудом выговариваемые слова умирающего, а он огромным усилием воли протянул к Аэцию обе руки и продолжал:
— Ты приехал в закрытой лектике, да?.. Я нарочно послал ее за тобой, чтобы никто в городе, кроме присутствующих здесь, не знал, что это ты едешь.
— А я послал бы за тобой только клетку и возил бы тебя в ней по всему городу. Говори скорее, чего ты хочешь… Каждая напрасно потерянная минута приближает час вдовства твоей дочери… Да и ты сам недолго протянешь… Немного дала тебе эта победа над Аэцием…
Он разразился громким, искренне веселым смехом. Бонифаций молча смотрел в безобразно заросшее, широкое смеющееся лицо и, когда смех наконец утих, сказал:
— Ошибаешься, Аэций. Мне много дала эта победа. Я говорю не о славе, не о панегириках, не о хрониках — через час я скончаюсь, и ничего из этого не прочту, и никогда не узнаю, читал ли это кто- нибудь… Я имею в мыслях другое. Сначала знай, что я всегда испытывал к тебе восхищение и почтение…
Аэций судорожно стиснул большие кулаки.
— Если ты не потешаешься сейчас надо мной, — воскликнул он глухо, — если хоть немного уважаешь меня, то прикажи на время, пока я здесь, пусть выйдет отсюда гнусный предатель и неблагодарный перебежчик! — И он указал стиснутым кулаком на Кассиодора.
— Это не предатель, Аэций, — начал было Бонифаций, но тот не дал ему закончить.
— Не предатель?! — крикнул он. — Не перебежчик?.. В таком случае что же он здесь делает — свободный и надменный, когда его товарищи кусают снег или корчатся в муках…
— Никто из них не мучается и никто даже не заточен, Аэций… Своей властью патриция я сразу же после битвы помиловал всех, кто сражался на твоей стороне, причем каждый, кто только захочет — комес это или простой солдат, — может вернуться в ряды императорского войска на прежнее место…
Пелагия с удивлением заметила, что взгляд Аэция, озадаченный и неожиданно угасший, уставился в пол, а большие кулаки разжались и распрямились.
— Благодарю тебя, — услышала она его глухой голос, — благодарю за всех их…
А через минуту, все еще не поднимая глаз, спросил почти робко и как будто стыдясь своего любопытства:
— А много… много их вступило под твои значки?.. Я говорю… о комесах…
— Только трое… Нет, нет, Аэций, ты ошибаешься… Кассиодор не принадлежит к ним… Верь мне, это действительно твой преданный друг… Он тут потому только, что я позвал его…
И снова Бонифаций кивнул лекарям. Через минуту он уже сидел совсем прямо. На него взирали с удивлением: лицо его выглядело не таким мертвым… глаза горели… даже пальцами одной руки он двигал уже свободнее…