она ему ни к чему…
Правда, лишает не всех. Аэций слышит, как один из его товарищей по неволе и долгим скитаниям с готами, заложник, старый священник в опрятной коричневой пенуле, устремив к небу влажные, как на египетских изображениях, глубоко разрезанные глаза, громко призывает благословение господне на главу набожного и человеколюбивого короля Алариха. Хоть и еретик, но разве не истинно набожен и человеколюбив?.. Разве не даровал жизнь и здоровье всем, кто укрылся в христианских храмах?.. Осанна!
Тихим шепотом вторят громким молениям священника другие заложники, у каждого в городе есть кто-то близкий, дорогой. И вот, подняв к небу глаза — черные, карие, зеленые, серые, — все молятся Христу: пусть сделает так, чтобы эти их близкие и дорогие сумели, успели, сообразили укрыться в церкви…
С позавчерашнего дня со взгорья за Саларийскими воротами виднеется черный людской муравейник, роем облепивший белизну базилик… О святой Юстин! Какой ужас там творится!.. Сколько разорвано, задушено, затоптано, раздавлено! Сотвори же, милосердый господи Христе, пусть моя жена, моя мать, мой ребенок, старый отец мой, верный друг, брат, брат отца протиснется через обезумевшие от тревоги толпы, не даст себя растоптать, задушить, раздавить… пусть проникнет в церковь… дальше… дальше… как можно ближе к алтарю… ближе к священнику!.. Сотвори это, боже!
Вдруг громкий смех заглушает шепот молитвы. Молодой ритор в грязном, порванном сагуме, с растрепанными волосами и всклокоченной бородой вскидывает стиснутые кулаки высоко над головами молящихся и, время от времени прерывая свою речь резким взрывом смеха, кричит высоким, тонким голосом:
— Осанна! Осанна! Слава Христу! Пусть благословение божие почиет на главе набожного и человеколюбивого короля Алариха! И разве воистину не набожный?.. Не человеколюбивый?.. Посчитайте только, дорогие друзья, сколько жителей в Риме и сколько в городе христианских храмов? Посчитать не трудно. Скольким же квиритам — римским гражданам даровал набожный и человеколюбивый король жизнь и здоровье?.. Скольким? Скольким? Скольким? Я тебя спрашиваю, служитель Христа!
Молитвенный шепот замер на побледневших вдруг губах. Взгляды всех обратились к старому священнику. А он простер десницу и, грозно потрясая ею в сторону города, воскликнул будто в приступе вдохновения:
— Скольким?.. А хотя бы и ни одному!.. Давно уже пришла пора… Пробил наконец твой час, проклятый город, капище греха, разврата и гордыни… Горе тебе, Вавилон!.. Горе тебе, Содом! Слава господу! Праведен гнев господен!.. Мало еще вестготов… мало меча и огня!.. Молний… серы с небес… огненного дождя молим у тебя, господи!..
Тяжело дыша, он умолк. Громче, тревожнее ударили сердца всех. Даже ритор перестал смеяться. Голос его из тоненького, высокого, почти безумного, стал спокойным, низким, напевным, когда он заговорил медленно, мелодично и скорбно, как будто скандировал Овидиевы «Скорби».
— Пока наши прекрасные белые боги правили миром и городом с вершин Олимпа, с высоты алтарей, по рукописям поэтов, ни один недруг не осмеливался переступить священных границ Рима, ни один наглец не дерзал посягать на величие головы и сердца мира. Но вот отвергли наших богов, воздвигли на алтарь крест и назаретянина — и что творится?.. Вы говорите, что Христос — это наивысшая доброта… что он всеведущий и всемогущий… Пусть же он спасет Рим! Изгонит варваров! Пусть избавит своих приверженцев от позора, страдания и смерти… Пусть…
Его заглушил крик священника, резкий, пронзительный:
— Пусть уничтожает… пусть сжигает… пусть губит… Горе тебе, сердце и голова идолопоклонства! Горе тебе, логово волчицы, как она, свирепое, похотливое и распутное!..
И вновь отозвались трубы. Все громче, все ближе… Все пространство от древней стены Сервия и Коллинских ворот покрыло вдруг бесчисленное количество тяжело нагруженных повозок. Повозки, полные золота, серебра, красивых сосудов, искусной утвари забили выезд на Саларийскую и Номентанскую дороги.
Радостью и скорбью одновременно наполнились сердца заложников. Вестготы покидали ограбленный, обесчещенный Рим, безнаказанно унося на подошвах священный прах улиц и площадей Вечного города. А вместе с ними в дальнейшие, казалось, нескончаемые скитания должны были отправиться заложники. У многих на глазах блеснула слеза, и не узнать — слеза облегчения или скорби.
Еще громче ударили в небо трубы. От храма Фортуны сворачивал на Саларийскую дорогу королевский поезд. Аэций издали узнал белого коня и статную фигуру дерзновеннейшего из дерзких — Алариха Балта. В нескольких шагах перед королевским конем шла, еле волоча ноги, молодая женщина, смертельно бледная, но горделивая и спокойная. Губы ее были крепко сжаты, глаза устремлены на гладко тесанный камень улицы. Аэций сразу понял все. Вот так же четыре века назад входила в город Туснельда в триумфальном шествии Германика. Только у Туснельды были голубые глаза, а у этой — черные, чуть выпуклые и несколько округлые, у Галлы Плацидии, дочери императора Феодосия Августа, выходящей из города в триумфе варвара. Рядом с Аэцием раздалось громкое рыдание. Он обернулся: ритор и священник плакали, припав друг к другу головами.
Аэций не плакал.
Флавий Констанций, magister militum[10], осадил коня и, морща черные сросшиеся брови, процедил сквозь зубы:
— Усилить правое крыло.
Вождь аквитанской Галлии бессильно развел руками.
— У меня нет больше конницы, сиятельный.
Большая голова Констанция затряслась под серебряным, украшенным фигурами святых шлемом с белым султаном; круглые глаза презрительно взглянули на собеседника и обратились влево, где в отдалении, видная как на ладони, сверкала темная гладь Средиземного моря.
— Сбросим их в залив.
Вождь аквитанской Галлии бросил взгляд на усеянное сражающимися и трупами поле, усмехнулся искривленным ртом и повторил:
— У меня нет конницы.
Констанций неторопливо перекинул левую ногу через седло, приподнялся на белых, холеных руках и медленно сплыл на землю.
— Щит.
Двадцать шесть пар глаз вопрошающе взглянули на полководца. Большая голова вновь затряслась.
— Я возвращаюсь в первую шеренгу. За мной!
Все кинулись к нему с восклицаниями, мольбами.
— Мы охотно пойдем… Но ты не можешь подвергать себя опасности, сиятельный… И что мы поделаем без конницы?.. Хоть бы еще одну турму, может быть, и хватило… А так мы не справимся.
— Будем биться строенным порядком, как Сципион.
И махнул рукой. Во весь опор помчались к сражающимся препозиты, неся приказ: конница на обоих крылах отступает за велитов и фундиторов и в тылах пехоты соединяется в один большой отряд. Велиты и фундиторы должны прикрыть ее. Пехоту сосредоточить в центре… разбить на три части… принципы, гастаты, триарии.[11] Пока конница не отдохнет, копейщики будут сдерживать весь натиск врага…
— Это самоубийство… лучше отступить, — проворчал комес Криспин.
Констанций не разражается гневом. Он только пожимает сутулыми плечами и указывает рукой на поле.
— Варвары сражаются так, как пятьсот лет назад… Почему бы и нам не сражаться, как Марий?..
Громкий крик из двадцати шести глоток заглушил его слова.
— Смотри… смотри, сиятельный… Отступают… не устояли… идут врассыпную… Хоть бы одну турму… еще одну турму… и с Атаульфом будет покончено!..