заодно, мы… Ах, милорды, почему у нас вечно все идет не так, как надо?!
Удалившись в покои, отведенные в Виндзоре для канцлера и его свиты, Симон Седбери первым делом прочитал врученный ему документ. Долго размышлял над мотивами странного поведения лорда казначея, но так и не понял, какую тот затеял игру. Поношения Болла не произвели особого впечатления. Впрочем, безумец становился чересчур докучливым, его следовало унять.
Прнмас велел позвать отца Бенедикта, исполнявшего должность письмоводителя при кентерберийской кафедре.
Явился тучный цистерцианец[44] в белой рясе с пеналом и чернильницей на боку. Он пребывал слегка под хмельком и шумно отдувался, отирая пот с отечного лица.
— Вот, прочти, — примас передал свиток.
— Еще один бешеный схизматик, — констатировал монах, ознакомясь с перечнем прегрешений.
— Нас нельзя обвинить в недостатке терпения, не так ли?
— Напротив. По моему ничтожному разумению, вы были слишком терпеливы.
— Вот видишь! Но как можно гневаться на заблудшего, ежели мы с полным сочувствием воспринимаем поучения святого Франциска, даже резкие памфлеты достопочтенного Уиклифа, ректора в Луттерворте? Конечно, он не без крайностей, у него много путаного, особенно в трактовке таинства евхаристии, но это серьезный ученый, достигший вершин схоластики.
— Жаль лишь, что достопочтенный Уиклиф предпочитает последние годы изысканной латыни грубый язык простонародья, — угодливо заметил отец Бенедикт, знавший об истинном отношении примаса к оксфордскому проповеднику. — Это роняет престиж университета. И что уж такого нового в его доктрине? Повторяет зады еретика Марсилия Падуанского.
— Не о нем речь, — поморщился Седбери. — Я понимаю, что черни необходима разрядка, если угодно, отдушина. Вот почему вполне терпимо отношусь к деятельности так называемых «Бедных проповедников», смердящих бормотунов-лоллардов, бог с ними. Во все времена находились невежественные фанатики, которым казалось, что лишь им одним открыта боговдохновенная истина… Наш век не исключение. Он не хуже и не лучше прошлых. Но с этим скандалистом действительно пора кончать. Я говорю это как архиепископ. Прошу тебя подготовить предписание настоятелям нашего диоцеза.[45]
Письмоводитель вынул из пенала вощеную костяную табличку, серебряный стиль и приготовился записывать.
— Вначале следует изложить суть прежних постановлений… Затем прямо и от нашего имени указать, что упомянутый Болл, вопреки предшествующим указам об отлучении, не только не исправился, но, напротив, усугубил свой тяжкий грех перед церковью и королем. Как волк, обманувший охотников, он прокрался в наш диоцез и принялся шнырять по церквам и погостам, а также рынкам и другим местам, обольщая слух мирян непростительными речами. В своих предосудительных проповедях он позорит как нашу персону, так и других прелатов и духовных лиц и — что хуже всего — о самом верховном первосвященнике дерзает высказываться таким языком, который является оскорблением для всех благочестивых христиан.
Отец Бенедикт подправил погрешности и добавил несколько энергичных фраз.
«Не желая, чтобы порок тайно прокрадывался под видом добродетели, — приписал он в самом конце, — и желая обуздать несказанную дерзость этого посягателя, архиепископ приказывает названным выше лицам, чтобы они в своих церквах и других местах торжественно и всенародно провозглашали Джона Болла, скорее схизматика и отступника, чем пресвитера, отлученным от церкви. Архиепископ грозит отлучением тем из своих пасомых, кто вздумает оказывать Боллу какое-нибудь содействие советом, помощью или благорасположением или станет слушать его проповеди».
— По-моему, он давно отлучен? — поморщился примас, дойдя до означенного места.
— Речь идет о публичном провозглашении.
— Ах, так… Тогда все правильно. По крайней мере, вполне ясно, что дело это сугубо церковное и нет необходимости вмешивать светскую власть, которая живо сделает из расстриги великомученика. Significavit nobis venerabilis pater,[46] — уточнил примас.
— Но вполне достаточно, чтобы упрятать его в какую-нибудь монастырскую тюрьму, — угодливо улыбнулся отец Бенедикт.
— Прежде чем рассылать, покажи Вильяму Кортнею, епископу Лондонскому, — устало взмахнул рукой Седбери, клацнув агатовыми зернами четок.
Черновик отдали переписчику, а когда все было готово, Симон Седбери скрепил документ личной подписью и приложил архиепископскую печать. В качестве канцлера он не желал иметь к столь скандальному делу никакого касательства.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПОЭТ И БОГОСЛОВ
Когда Апрель обильными дождями
Разрыхлил землю, взрытую ростками,
И, мартовскую жажду утоля,
От корня до зеленого стебля
Набухли жилки той весенней силой,
Что в каждой роще почки распустила,
А солнце юное в своем пути
Весь Овна знак успело обойти.[47]
Покидая созвездие Рыб, Солнце окрасило веселую Англию в ее изумрудный геральдический цвет. Где-то там, под вещими звездами, далеко-далеко за частоколом крыш и шпилей, дремотно шумели леса, схоронившие последние тайны земли, а вместе с ними и неизжитые детские страхи. Мешая быль с небылью, прихотливая память, как потайной фонарь, высвечивала смутные, ускользающие образы. Сливаясь в безмолвный скачущий хоровод, метались волшебники и разбойники, сменяя друг друга, всплывали обрывки сказочных сновидений и вечно милые сердцу воспоминания. Сочно трещали под башмаком прошлогодние желуди. Проказники-эльфы танцевали на веерах папоротника, кружились средь золотых венчиков мать-и-мачехи и розовых первоцветов. В тиши укромных полян набирались мощью зелейные травы. Чуткие лозоходцы срезали рогульки орешника, едва увлажненного глянцем новой луны, и, вытянув руки, искали схороненные клады. Тревогой и смутной надеждой повеял ветер, пролетевший над Темзой, над сумрачным нагромождением островерхих домов древнего моста. Проникаясь знобкой дрожью зовущих далей, Джеффри Чосер бережно вытер бронзовую астролябию, уже тронутую влажной дымкой, и закрыл зарешеченные оконные створки. В каменном доме возле Олдгейта таился неизбывный холод, с которым так и не совладало гудящее в очаге пламя. Опасаясь за книги — единственное свое достояние, Чосер подбросил еще немного хворосту. Его библиотека, одна из самых значительных, насчитывала шестьдесят любовно переплетенных в свиную кожу томов. За каждый из них можно было купить земельный надел. Этого вполне хватило бы на прокормление на все оставшиеся годы. Но расстаться с Данте, с Вергилием или с несравненным Овидием казалось немыслимым сорокалетнему стареющему поэту. Не он владел сокровищами духа, это они повелевали его душой. Он был только хранителем, а не собственником. Строки Боккаччо, Петрарки и Стация не подлежали размену на серебро. Перед этим стоическим убеждением был бессилен даже неотвязный призрак долговой тюрьмы.
Немного погревшись у открытого огня, Чосер записал на вощеной табличке констелляции планет. Не веруя в астрологическую премудрость, он тем не менее неизменно сверял обыденный календарь с движением светил, а затем подчинял стихотворные строки неподвластному ничьей воле ходу звездного