общества, из своей семьи, из всего своего существования всякую субстанцию христианства. Я, быть может, это знаю, — говорит она, — кому это и знать, как не мне. Но я знаю также, — говорит она, — что благодать лукава, что благодать хитра и непредсказуема. И что она упряма как женщина и как женщина цепка и как женщина неотвязна. Гони ее в дверь, она влезет в окно. Тех людей, которых Бог хочет заполучить, Он получает. Те народы, которых Бог хочет заполучить, Он получает. Те роды людские, которых Бог хочет заполучить, Он получает. Тот род людской, который Иисус хотел получить, благодать Божия Ему дала. Когда благодать не приходит прямым путем, значит, она приходит окольным. Когда она не приходит справа, значит, она приходит слева. Когда она не приходит прямая, значит, она приходит кривая, а когда она не приходит кривая, значит, она приходит ломаная. Надо остерегаться благодати, — говорит история. Когда она хочет получить какое-нибудь существо, она его получает. Когда она хочет получить какую-нибудь тварь, она ее получает. Она идет не теми же дорогами, что мы. Она идет теми дорогами, какими хочет. Она даже не идет теми же дорогами, что она сама. Она никогда не идет по одной дороге дважды. Быть может, она свободна, — говорит история, — она — источник всякой свободы. Когда она не приходит сверху, значит, она приходит снизу; и когда она не приходит с центра, значит, она приходит с окружности. И вода этого источника, когда она не течет как брызжущий фонтан, как вода брызжущего фонтана, значит, она течет как вода, которая просачивается тайком сквозь дамбу на Луаре. И когда я вижу, как она проникает, я, история и география, и когда я ее узнаю, неужели я ее не признаю. Когда Добродетель приближается ко мне переодетая, даже секуляризованная, неужели я не признаю Добродетели. Весь мир может ее не признавать, весь мир, кроме меня. Да, современный мир сделал все, чтобы изгнать христианство, чтобы уничтожить в себе всякую субстанцию, всякую частицу, всякий след христианства. Но если я вижу, как непобедимое, непотопляемое, неподавляемое христианство просачивается снизу, просачивается в обход, просачивается отовсюду, неужели я не признаю его, потому что я, убогая, не вычислила, откуда оно придет; и, быть может, чтобы наказать его за то, что я не вычислила, откуда оно придет. Когда вечный источник глухо пробивается по капле, неужели я заявлю, что нахожу недостойным, я, недостойным его, чтобы он просачивался оттуда, как сточная вода. И что же, должна ли я этому радоваться, имею ли я право, позволительно ли мне этому радоваться. Или в угоду нескольким жалким святошам я должна сокрушаться, что Бог приходит оттуда, откуда я Его не ждала. Да, современный мир сделал из меня жалкого идола. Но кто знает, не отправляю ли я на место это ложное поклонение и не подталкиваю ли куда надо. Быть может, есть молитвы, которые направлены не туда и все-таки доходят до места. И есть неправильно посланные движения сердца, которые, быть может, попадают куда надо благодаря ускоренной работе почты. Это глупое поклонение, которое они мне творят, кто сказал, что я оставляю его у себя. Эти нелепые призывы и обращения к моему правосудию, кто сказал, что я оставляю их у себя. Надо остерегаться благодати, дитя мое. И меня тоже надо остерегаться. Я вполне способна перенаправить то, что изначально было направлено не туда. Она заставляет делать то, что люди не хотят делать, друг мой, и приходить с той стороны, в которую не отправлялись. Я и сама, дитя мое, сегодня хотела с тобой поговорить вовсе не о благодати… и вовсе не для беседы с тобой о благодати я пустилась в путь… Но она хитроныра, как говорили наши тетушки, и из-за нее путь, который вы начали, вы не кончаете, а путь, которого вы не начинали, вы кончаете. Было бы слишком легко думать, — говорит она, — в угоду нескольким жалким святошам, что Бог, может быть, тоже в угоду нескольким жалким святошам, покинет целый народ, и какой народ, и целый мир, и целый век Своих тварей, потому что эти твари, потому что этот мир, потому что этот народ впали в грех отхода от сакраментальных форм. (И народ, имеющий таких покровителей). Где сказано, что Бог покидает человека во грехе. Наоборот, Он его не оставляет в покое. (Можно едва ли не сказать, что вот тут-то Он его менее всего покидает). Этот народ закончит путь, которого не начинал. Этот век, этот мир, этот народ придет по дороге, на которую не вступал. И более того, многие так облекутся вновь в сакраментальные формы, вновь обретут себя в них. А сама я, — говорит она, — вот я и уподобляюсь ослице Валаамовой. Однако я пришла не для того, чтобы предсказывать. Мое ремесло, мое занятие — говорить после, для этого я и создана, а вовсе не для того, чтобы говорить до. Да, современный мир сделал все, чтобы наглухо закрыть себя для христианства. Но есть отсрочки. И есть вечное ожидание. Такое невежество, которое мы видели, уже есть начало невинности, такая неловкость, такая неуклюжесть, такая беспомощная метафизика, столь редкая, столь похвальная некомпетентность. Бог не зря сделал век таким глупым. За этим должно что-то быть. Какая-нибудь уловка благодати. И это наш изъян, не просто слабость, не просто, так сказать, заурядная глупость, но беда, но изъян глубокий, сущностный, но изъян внутренний, но изъян осевой, но изъян в центре, в самом центре органического механизма, — это, дитя мое, и есть удел твари, это сама природа человека, это глубинное свойство христианства, и христианство всегда возвращается через это. А я говорила, что сегодня не имею дела с вашей христианской душой. Такая беда, и из этой беды берет начало Добродетель. Ибо сама материя ожидает и Первую, и юную Вторую, и Третью. Богу, быть может, милее тот, кто исполняет правила добродетели, чем тот, кто о ней говорит. Такой изъян уже сам по себе обезоруживает. Такая беда делает их почти невинными. Когда появляется беда, друг мой, это значит, что христианство возвращается. И эта мера, и этот вид беды. Когда появляется этот вид беды, значит, христианство недалеко. Есть сопредельность, схожесть, глубочайшая связь между бедой и христианством, беды с христианством. Это как заклад и отдавание в заклад, ручательство и порука… и одна — тайная заложница другого…
Несчастье человека или, вернее, беда человека, и в особенности определенный вид, определенное свойство беды, именно этой, в точности и в отличие от прочих этой, и есть отметина и видимый признак христианства. Когда появляется некая беда, некое свойство некой беды, некая степень или, вернее, некое звучание некой беды, это значит, что христианство возвращается. Так что они правы, делая из меня госпожу их современного мира, меня, историю, делая из меня средоточие их системы и владычицу их заблуждений, ибо тем самым, но странному обороту дела, я становлюсь отныне госпожой их несчастий, и величайших несчастий, сиделкой при их болезни, владычицей их беды, и величайшей беды, царицей их непреложного возвращения.
Провозвестницей нового, того же самого христианства.
Бедные создания. Они правы, что ставят меня в центр. Потому что я и в самом деле нахожусь в центре. В центре их беды. В центре и во главе их изъяна. Но при такой беде кто осмелился бы их осудить. (В средоточии их христианства). И при таком изъяне кто прежде Судьи осмелился бы их даже судить. Noli, nolite judicare. Не суди, не судите. (Судить их — это худшее, это хуже всего). У истории длинные руки, но у нее нет рук. Такое невежество уже есть, уже составляет начало невинности. Такое несчастье уже означает, что христианство приближается. Такая беда — начало добродетели. Быть может, Богу милее те, кто претерпевает добродетель, чем те, кто о ней говорит. И быть может, нет ничего более трогательного для человеческого сердца и ничего столь обезоруживающего для Бога, как столь законченный и почти кичливый изъян, как такая глубинная и почти органическая, одним словом, такая наглядная слабость, такое очевидное несчастье, такая явная беда. Тот, кто претерпевает добродетель, быть может, больше того, кто ее исполняет. Ведь тот, кто исполняет ее, только ее исполняет, и ничего больше. Но тот, кто ее претерпевает, — быть может, он больше, он делает больше. (Так она входила, в этом она входила в христианский взгляд, в христианский дух, в то, что есть в нем, быть может, самого глубокого и самого собственно христианского). Ведь тот, кто исполняет добродетель, — говорит она, — сам себя назначает ее исполнять. Но тот, кто ее претерпевает, быть может, назначен извне. И тот, кто исполняет добродетель, ей всего лишь отец и автор; но тот, кто ее претерпевает, — ее сын и произведение. Посмотрите, — говорит она, — на этого сорокалетнего человека. Мы, быть может, знаем его, Пеги, нашего сорокалетнего человека. Мы, быть может, начинаем его узнавать. Мы, быть может, начинаем его слушать. Ему сорок лет, то есть он знает. Науку, которой никакое обучение не может дать, тайну, которую никакой метод не может преждевременно доверить, знание, которого никакая дисциплина не сообщает и не может сообщить, наставление, которого никакая школа не может предоставить, он знает. В сорок лет он получил, естественнейшим образом на свете, вот случай это сказать, сведение о тайне, которая известна большинству людей на земле и тем не менее строжайше охраняется. Прежде всего, он знает, кто он такой. Это может быть полезно. Для карьеры. Он знает, кто такой Пеги. Он даже начал это узнавать, разглядел первые очертания, получил первые намеки в свои тридцать три, тридцать пять, тридцать семь лет. А именно, он знает, что Пеги — это мальчик десяти, двенадцати лет, которого он давно знал, когда тот прогуливался по дамбе через Луару. Он знает также, что Пеги — это пылкий и мрачный и глупый юноша восемнадцати, двадцати лет, которого он знал несколько лет, когда тот только что заявился в Париж. Он