ни в другом случае, ни для тех, ни для других, Он не бывает мифологическим существом. Для греков, похоже, начиная с Гомера, и тем более с трагиков (а говоря о трагиках, я говорю только об Эсхиле и Софокле, я не говорю, разумеется, об этом презренном Еврипиде), похоже, что Олимп, что боги — это уже мифологические существа. Не то что они в них не верят. Но они верят такой верой, которая сама, так сказать, не более чем мифология. Они верят, главным образом, верой страха, из-за тех ударов, что получают от богов, и тех, которых беспрестанно от них ожидают.
Пойдем глубже, почитаем Гомера спокойно. (И может быть, еще больше — трагиков). Вас не может не поразить какое-то совершенно особое презрение, которое он питает к богам…
Презрение к чему? По сути, к тому, что боги не смертны и что поэтому они не облечены самым великим, самым пронзительным величием. Которое и состоит в том, чтобы быть смертным. Презрение к тому, что они не путники. Презрение к тому, что они не прохожие. Презрение к тому, что они не преходящие. Презрение именно к тому, что они пребывают и что они не проходят. Презрение к тому, что они постоянно начинают заново, а не как человек, который проходит лишь однажды. Презрение к тому, что они не как человек, глубинно, сущностно необратимый. Презрение к тому, что у них время впереди. (А также к тому, что у них его нет позади). Презрение к тому, что они не бренные и не временные. Наконец, презрение к тому, что они лишены того единственного величия, которое сообщает человеку его постоянная незащищенность.
Презрение к тому, что у них нет тройного величия человека — смерти, нищеты, риска. (Особенность христианства не в том, что оно изобрело de nihilo, из ничего, три ничтожности (три величия) — смерть, нищету, риск, а в том, что оно обнаружило их истинное предназначение и добавило к ним болезнь, половину современного человечества).
И придало этим четырем все их истинное величие, весь их масштаб.
Презрение к тому, что они не облечены тем тройным величием, которое получил человек, которым человек облечен, которое человеку сообщено. Быть существом, которое проходит и никогда не возвращается дважды на одну дорогу, никогда не делает повторно свои шаги по следам своих шагов. В особенности и таким образом и в пределе — быть существом, которое умирает. (Это среди прочего, это в крайней точке делается только один раз). (Смерть, эта великая необратимость). Не иметь всего времени в своем распоряжении. Но иметь только один его отрезок, у каждого один, один раз и в одну сторону. Наконец, рисковать, что есть высшее, самое великое величие. Идти как раз на риск смерти, нищеты, риска. Постоянно рисковать в битве, на пиру, в любовной войне.
Скоро становится очевидно, что у Гомера величие богов велико (не бесконечно) (и не вечно в каком-то смысле) количественно и, быть может, даже качественно, но что оно не велико глубинно, но сущности и даже по сути. Это какое-то приблизительное (окольное) человеческое величие, не совсем то, что составляет человеческое величие, что отличает человеческое величие.
Итак, их Олимп не связан с их миром, он не увенчание того, что уходит корнями в их мир, он не то, чем был король Франции во французском королевстве, и даже не то, чем был Одиссей в своем царстве и в своем доме на Итаке. Он, так сказать, приставлен по вертикали. Он надставлен.
Скрытое презрение к богам, быть может, неведомое, неопознанное, тем более уверенное в себе, тем более неумолимое.
Они словно постоянно повторяют (а нередко и говорят прямыми словами): «Им здорово повезло, что они такие и этакие; что они делают то и это; что у них есть то и это». А внутри — глухое презрение. В точности тот тон, каким в современном мире рабочие говорят о буржуа. Конечно, они хотели бы быть на их месте. Конечно, они и не просят, и не ищут ничего другого, как самим стать буржуа. Но внутри — глухое презрение (возможно, и к самим себе). (Конечно, к самим себе). (Потому что они стремятся быть такими, как эти презренные). (Стать этими презренными).
Дойдем до сути мысли, в которой, быть может, они не признавались самим себе: скрытое, глухое презрение к богам, потому что те точно не смогут стать такими же великими, как Эдип. Примечательно, что в глубине античной мысли Эдип безусловно самый великий персонаж на свете. Это он осуществил, претерпев его, величайшее действие на свете. Величайшее предприятие. Ведь отправившись с вершины, царствования в Фивах, он осуществил величайшее духовное восхождение — спустился по самой крутой тропке, стал самым нищим, самым отверженным, самым бродячим из слепцов.
У Гомера умереть значит исполнить свой удел смертного или исполнить удел всякого смертного. «Если ты умрешь», — говорит Агамемнон Менелаю (IV, 170); (когда Менелай, во время действия священного перемирия (установленного клятвой для поединка Менелая с Парисом), поражен предательской стрелой, пущенной этим глупцом Пандаром (безрассудный, — говорит Гомер). К счастью, стрела чудесным образом попала туда, где сходились застежки, пояс и перевязь. Вернее, ее задержали застежки, пояс и перевязь. «Если ты умрешь, — говорит Агамемнон, — и исполнишь удел своей жизни». Умереть, у Гомера и у трагиков, значит завершить удел своей жизни. В каком-то смысле и в общем это значит совершиться. Это всегда наполнение, исполнение, и результат этого всегда некая полнота. Именно такого наполнения, исполнения, такой полноты и недостает богам.
Богам недостает того увенчания, которое и есть смерть. И того освящения. Им недостает освящения нищетой. (Нищетой путника, нищетой просителя, нищетой странника и слепца, нищетой Гомера, нищетой Эдипа). Им недостает освящения риском.
Ведь они ничем этим не рискуют. Они твердо знают, что для них нет риска смерти, риска нищеты, риска самого риска.
Им не повезло: они даже не могут пойти на риск, не могут надеяться пойти на риск смерти, на риск нищеты, на риск самого риска.
По сути, для Гомера, для трагиков, для всего античного мира они недоконченны. Им недостает наполнения, единственного исполнения, единственной полноты. Их удел не исполняется.
В общем, для античного мира (говорит она), для всего античного мира и в каком-то смысле вплоть до Платона, признается это или нет, или более или менее, боги неполны, а человек полон.
И я, история, поскольку я все-таки муза, и старшая из муз, и дочь Зевса, и Зевса Олимпийца, быть может, поэтому моя судьба тоже не бывает полна. Человек, творящий молитву, полон. Человек, принимающий святые дары, полон. Умирающий человек полон. Он полон жизни и даже вечности. Но человек вспоминающий не бывает полон. А я — та, которая только и делает, что вспоминает.
Человек вспоминающий, человек вызывающий в памяти, человек взывающий (это одно и то же) всегда останется голоден. А я, которая только это и делает, никогда не смогу насытиться.
[
История по сути своей продольна, память по сути своей вертикальна. История по сути состоит в том, чтобы идти вдоль события. Память, находясь внутри события, по сути состоит в том, чтобы, главное, не выходить из него, оставаться в нем, в него углубляться.
Память и история образуют прямой угол.
История параллельна событию, память в его центре, на его оси.
История, так сказать, скользит по желобку вдоль события; история скользит параллельно событию. Память перпендикулярна. Память внедряется, и погружается, и углубляется в событие.
История — как тот увешанный блестящими орденами, немного беспомощный генерал, который делает смотр войскам в парадной форме на плацу в каком-нибудь гарнизонном городе. Он идет вдоль рядов. А запись — это какой-нибудь сержант, сопровождающий капитана, или адъютант, сопровождающий генерала, который помечает у себя в книжечке, когда у кого-то портупея не в порядке. Но память, но старость, — говорит она, — это как генерал на поле боя, не идущий уже вдоль рядов, а (перпендикулярно), напротив, находящийся внутри рядов, укрепившийся, окопавшийся за рядами своих солдат, бросающий, двигающий их вперед, и тогда они горизонтальны, поперечны к нему…
В памяти, в воспоминании пласты поперечны. Как в геологии, если можно так выразиться. Они горизонтальны; и, следовательно, поперечны к тому, кто углубляется и копает.
В общем, — говорит она, — история — это всегда большие маневры, память — это всегда война.