перестройки? Где те запрещенные и годами зревшие книги? Где те обещанные потрясать землю, умы и людское воображение мысли и образы? Их нет, хотя, по правде говоря, мы сейчас пишем очень много, к тому ж, как ни жаль, с постоянно нарастающими злостью и раздражением, но ничуть не лучше в смысле художественности, возвышенных чувств. Заложенное в наши души природой страшное разрушительное начало еще очень живуче и ежедневно напоминает о себе в самых невообразимых формах. Лишь несколько лет мы живем без цензуры, а приличные люди уже затосковали по Закону о печати, поскольку вместе с Главлитом из нашей среды исчезла и какая–то вынужденная, предписанная законом терпимость к иному мнению. А может, у нас ее и не было?
Мы свободны! У людей, лишенных духовности, отсутствуют какие–либо тормоза… И внезапно наша пресса окрашивается весьма подозрительным желтым бульварным цветом, перед которым бледнеет довоенная газета «Двадцать центов». Около одной или другой редакции созданы даже монополии на истину. Мне все это не ново, журналисты никогда не были свободными и самостоятельными. Страшнее всего то, что свободу печати даже некоторые хорошие литераторы понимают как очередную волну сведения счетов. Баталии на газетных страницах — вовсе не состязание талантливых людей, старающихся превзойти друг друга в красоте, смысле, увлекательности своих произведений. Они мне больше напоминают войну оскорбленных амбиций, дележку должностей, желание унизить друг друга за прежние или будущие грехи, вытереть ноги о своих коллег, чтобы обрести спасение, либо, взбираясь по головам других, излечить собственную духовную немощь. Вся эта макулатура измеряется только деньгами, она оплачена заранее, продается и перепродается. Кто больше заплатит газете, тот и прав. Двуличие политической жизни породило и двуличие прессы. В республике утвердились две истины В. Томкуса и А. Вайнаускаса[30].
Еще страшнее, когда звонит какой–нибудь независимый журналист и сообщает:
— На тебя имеется негативный материал.
— Что делать?
— Сам знаешь, — отвечает он и тихо ждет, когда его спросят: «А сколько за него надо выложить?»
Не помню фамилию классика, который написал прекрасную новеллу о том, как посреди Атлантического океана плененные африканцы восстали против пиратов. Они перебили их, всех до единого, и несколько дней не могли нарадоваться внезапно обретенной свободе. Но первая же буря разнесла в щепки корабль с ничего не смыслящими в морском деле людьми…
При чтении газет и журналов у меня все чаще и чаще создается впечатление, что мы куда–то постепенно погружаемся, что, спасая свои тронутые недомоганием души, мы все чаще и чаще причиняем боль другим… И все это делаем в восторге от внезапно свалившейся на нас демократии. Прискорбно, что многие литераторы свою славу покупают по дешевке за прегрешения других людей и их унижение. Но демократия требует не просто дележа власти. Она заставляет делиться с единомышленниками и политическими конкурентами гражданской ответственностью, без сомнений в их порядочности и неуважения к их идеям. По–моему, свобода слова — это возможность реализовать себя, свой талант, но никак не зарабатывать на чужих несчастьях. Нельзя насилие уничтожать насилием, одну форму духовного рабства заменять другой. «На кой черт победителю нужна победа, если он не умеет или не желает быть великодушным? — вопрошает старая мудрость, и тут же отвечает: — Тогда и его нужно, как порабощенного человека, держать под замком».
Литва — небольшая страна. На своем творческом пути мы не можем обходить друг друга на большом расстоянии, как это могут русские или американские литераторы. Хотя бы и тихо, стиснув зубы, нам приходится проходить одному мимо другого вблизи. Сейчас я часто встречаю около своего дома писателей, которые меня справедливо или несправедливо критиковали, которые меня били и поучали, резали, запрещали, решали судьбу моих произведений… Со всеми ними я здороваюсь, подаю им руку, мне иногда стыдно за ту их неловкость, за извиняющиеся взгляды, но, видимо, так и должно быть. Не раз и я попадал в подобные ситуации. Но мне страшнее всего за тех, которые больше всех «nepeстроились» И которые опять критикуют и бьют меня за то, что я слишком мало проявляю решительности в словоблудии, только снаружи уже не красном, а в пестро–зеленом, злом и бессмысленном.
Насмотревшись на тех необычайно строгих, но почему–то продолжающих восседать в президиумах перевертышей, сейчас я хорошо понимаю, почему у нас в стране так долго мог держаться сталинизм, почему так внезапно разросся национализм, почему с такой жестокостью покровительствуют великодержавному шовинизму. Это только по той причине, что в душе мы все еще остаемся крепостными. Мы не можем понять своих утрат, своей боли. Видя вокруг себя радостные лица людей, мы непременно хотим их перессорить, заставить морщиться, а лучше всего — расплакаться… Тогда, глядишь, и мы опаиваем, снова начинаем слышать, становимся великими и счастливыми, но улыбаемся мы с большим опозданием, когда другие вокруг плачут. Мы даже свои праздники не умеем уже праздновать без перевязанных черными лентами флагов.
Мне кажется, свобода слова — это возможность экспериментировать, искать, это возможность приносить себя в жертву во имя этой свободы и сложить на жертвенник творчества все, за исключением человека. Ведь только ради него, заблудшего и хорошего, павшего и восставшего, потерянного и будущего, существует наше творчество.
Сейчас очень модно учреждать всевозможные творческие общества, клубы, ассоциации и фонды, которые якобы нас спасут. И опять же, с чего мы начинаем? С возможности поживиться. Еще не создана прoграмма какого–нибудь клуба, еще не продумали, каким будет его вклад в национальное возрождение, в духовный подъем, а в прecce уже пестрят заявления и приговоры лидеров: такого–то примем, тот — дрянь, а этот наверняка еще скомпрометирует себя… и снова дележ, и снова ярлыки, а если сказать правду, сами заявления такого рода демонстрируют, что у их авторов не все в порядке с душой. Месть и желание возвыситься над другими никогда не были попутчиками талантливых творцов. Это не оправдываемые жизнью привилегии, которые самозванцы и посредственности выписывают себе собственноручно. Действующие согласно таким принципам фельдфебельские союзы таланту не нужны. Прежде всего, плохое он ищет в себе, восстает против него своим творчеством и не разглядывает карманы и несвежее белье своих коллег. Тогда вместо них появляются какие–нибудь соросы, нажившие миллионы на дурмане, и наводят свой порядок.
Отец не раз наставлял меня:
— Сынок, не снимай образа прежнего Бога, пока не нашел нового, но и сняв, не выбрасывай, отдай тому, кто продолжает его почитать.
— Почему? — Был и я молодым и горячим. — С пережитками надо кончать одним махом.
— А потому, что себя вместе с прежним Богом не выбросишь. Только дурак несколько раз в день начинает жизнь сначала.
Вот почему сегодня мне становится смешно, когда какой–то задрипанный самозванец, своим нутром оставшийся закоренелым приспособленцем и карьеристом, во весь голос призывает других начать новую жизнь или, услышав слово «социализм», напускает на себя притворную ярость, словно бык, увидевший на корриде красную тряпку. Он, видите ли, свободный художник, поэтому не признает никаких «измов», хотя прекрасно знает, что безыдейной бывает только монета.
А мне кажется, сколько существует литература, столько существует и будет существовать так называемый социальный заказ. Разве что название этого явления вульгарное и торгашеское. Сейчас все как заразы, как смирительной рубашки боятся этого пресловутого «заказа», но мне он нисколько не мешает. Давайте сформулируем эту проблему несколько иначе — и все встанет на свои места: будет ли литература социальной? Конечно будет, так как подлинное искусство без этого жить не может.
Но — вернемся к той грубейшей форме: так сказать, кто платит, тот и заказывает музыку… Разве искусство не нуждается в меценатах, разве художник не нуждается в пище, в одежде и даже в рюмочке, не спрашивая на то разрешения общества трезвости имени Валанчюса? Ведь для подлинного искусства неважно, кто заказчик, гораздо важнее, кто и как выполнит этот заказ. На протяжении многих столетий главными заказчиками были церковь и феодалы, потом — капиталисты, а сейчас — государство и опять церковь… и что, сильно лиот этих заказов пострадало искусство? Ничуть. В нашей стране его уничтожали и продолжают уничтожать сами деятели искусства, посредственности, пробравшиеся во всевозможные службы и протежирующие только самим себе и себе подобным. Разве сейчас, в условиях новой демократии,