похож он… зачем это нужно ему, явно не похожему? Нет, он явно желает чего-то другого, волнующего его сейчас гораздо сильнее… и наконец я понял, что он хочет услышать… тем более, это было чистой правдой.
— Так вылитая дочка твоя! — воскликнул я и понял, что по максимуму умаслил его, — друг горделиво откинул свою носатую голову.
— Ну — а сестра её, — он показал на крайнюю — вышла замуж за Грюнблада, бывшего саратовского помещика, немца… то есть — сначала она вышла в Москве, за такого очень известного тогда академика Сажина… но там что-то не получилось у них, и она вернулась в Ленинград (и остальные сёстры уже вернулись, на Сапёрном поселились) — и вышла она замуж вторым браком за Грюнблада — Грюнблад его фамилия, а не Гринблат, как ты говоришь… и родился у них больной Андрей.
…Я снова вспомнил Андрея: при каждом его мучительном шаге-броске гримаса страха и страдания появлялась на его лице… тут друг, к моему ужасу, добавил, что так и задавила Андрея болезнь, так и не успел он побывать никем, кроме школьника и чертёжника-надомника, не дожив и до тридцати, и мать его умерла ещё раньше, чем он… и за ним стала ухаживать тётка — уже со стороны отца, умершая на могиле Андрея, ровно через год после его смерти. Вот какая трагедия происходила рядом!
Я вдруг ясно, словно сейчас, увидел Андрея… Я с облегчением прибегаю домой после школы, весело обедаю, потом, облизываясь, неторопливо подхожу к высокому окну — и вижу посреди асфальтового нашего переулка Андрея, со страдальчески открытым ртом и вытаращенными в отчаянии глазами, только ещё доковылявшего к этому времени до моих окон. Особый драматизм был ещё в том, что они с матерью, поддерживающей его, шли не по тротуару, а посередине улицы, навстречу машинам… тротуар им двоим, передвигающимся рядом, да ещё при не совсем прямых бросках Андрея, был узок. Сжималось ли тогда моё сердце? Чуть-чуть. Видение Андрея под моими окнами воспринималось мною больше как временной фактор, как мой личный выигрыш у тяжёлого, медлительного времени. Было ли сострадание? Не знаю… Не так давно в справочнике «Весь Петербург», торопливо листая его в гостях, я с содроганием прочёл, что, оказывается, в нашем скромно-вычурном доме семь находился до революции «Милосердный дом призрения слепых женщин имени императрицы Марии». А было ли тогда милосердие в нас? Очень немного! Помню, что с Андреем никто не общался, даже на парте он грустно сидел один… но слава богу — не помню и случая, чтобы дерзко его обижали, всё-таки на такое не были способны — хотя в то время злоба была в большом ходу. А я? Общался ли я с ним?.. Не помню. Помню, что квартиру я его посетил — кажется, оформляли какую-то газету… кажется.
Знал бы я, глядя тогда на Андрея, сколько важного для меня уже запечатлено в нём тогда… но я не знал этого… и хотел ли знать?
О, Сапёрный!.. Помню тёмные, пахнущие керосином и несчастьем коридоры, ведущие в комнатушку, окном уткнувшуюся в стену — там жил с матерью остроносый и тонконогий Генка Астапов, с которым я занимался… время от времени в награду за мою усидчивость и терпение он набрасывался на меня с кулаками — я плакал.
Вот маленький и скуластый Юра Рудный, с пустым, выпуклым и спокойным взглядом настоящего убийцы… пока что он ограничивал свою мощь резкими внезапными ударами тебе под дых…
Бледно-рыжий Лёха Трошкин с почти старым уже, обвисшим, в розовых прожилках лошадиным лицом. Как, закидывая голову и прикрывая глаза белыми ресничками, пел он сиплым, слегка надтреснутым тенором грустные песни… Помню вечер, освещённый лишь в углу физкультурный зал, растроганно качающую головой нашу Марью Сергеевну… как мучил её месяц за месяцем хулиган Трошкин — и вот!.. Вскоре он погиб, захлебнувшись блевотиной.
Из каких дремучих руин мы выбирались, как проходили мы то по краю могилы, то по границе тюрьмы!
2. На краю
Пока темечко твоё ещё не заросло, пока не вырос характер, бродишь ты, слабый и несчастный, как черепаха без панциря, и всякие смуты и погибели так и льнут к тебе!
Смерть явно ходила кругами вокруг тебя, то и дело напоминая — ночью, ты остаёшься с нею лицом к лицу — сидишь в кровати, думаешь и, наконец, тяжко вздыхаешь — да, никуда не денешься, как ни крути!
Сегодня пришёл Толя Кутилов, сын дворничихи, сидел и непохоже на себя полтора урока молчал… потом пришла директорша, вызвала его к доске, погладила по голове и неожиданно проговорила: «Если хочешь, можешь уйти!» Мы сидели, потрясённые столь небывалыми событиями, и только потом поняли — это смерть, она всегда нарушает обычность, всех в этих случаях охватывает непонятное волнение… Кутилов молча прошёл к своему месту, выдернул из парты портфель и, сгорбясь, вышел из класса, хлопнув, дверью, но директорша собрала все свои силы и не сделала осуждающей гримасы. Мы молчали, испуганные необычным, не до конца понимая ещё, но уже догадываясь — что же такое необычное рядом стряслось.
Со слегка фальшиво-патетической скорбью директорша говорит нам, что мама Толи Кутилова погибла — её ударило трубой, торчащей из кузова проезжавшей машины, когда она мела мостовую. Наверняка директорша искренне сочувствовала горю — но говорить иначе, в искренней интонации, просто уже не умела.
…Я почему-то сразу живо представил место, где это произошло — на Маяковской, не доходя совсем немного до Рылеева, с правой стороны — Кутилов жил в этом доме…
Потом — не могу вспомнить, до смерти матери или после? — Кутилов появляется в моей памяти ещё раз… маленький, хохлатый, в серой мышиной форме, небрежно выбившейся из-под широкого ремня, он сидит за школьным роялем, и звонкие, чёткие трели так и летят из-под его пальцев — прекрасные, видимо, способности были у него… и это всё, что я сейчас знаю о нём, и больше навряд ли, наверное, узнаю.
Мы и сами уже заглядывали в чёрную бездну — не говоря уже о болезнях, когда сознание содрогалось от надвигающихся из темноты ужасов… Страшные, холодящие душу нападения происходили вдруг и среди бела дня, вроде ни с того ни с сего.
Помню, как провалилась в дыхательное горло вишнёвая косточка и не хотела выходить — помню белую скатерть, несколько предыдущих косточек с ошметками тёмной мякоти на остреньких краях… и вдруг — неудачный вдох, и — остановилось дыхание! Сначала я покашливаю вежливо (не люблю беспокоить других!), потом вскакиваю, выхожу в прихожую, возвращаюсь… дыхания нет!.. и главное — я не знаю в этот момент: появится оно через некоторое время — или уже никогда? Движения мои ускоряются, все тоже вскакивают. Я с надеждой выбегаю во тьму, с отчаянием — вбегаю обратно, на свет, сигналя вытаращенными глазами — с надеждой оглядывая всех — что делать, а? Удары по спине, крики:
«Глотни!», «Выпей воды!» — но я уже понимаю, что это не поможет. Сколько проходит? — минута, две? — и ничего! То есть — как это ничего? Всё безнадёжней, всё страшнее, перед глазами всё темнее, и вот уже нет школьника, и даже человека — что-то древнее, атавистическое, мощное начинает звериное сражение за жизнь — уже не рык, а какой-то ыыыыык пытается прорваться сквозь глотку… нет уже ни квартиры, ни родственников… есть какой-то ящер, пытающийся изо всех сил не умереть… потом я медленно возвращаюсь в комнату, вижу свет… я стою неподвижно… дыхание, кажется, слегка проходит… или — почему же я вернулся обратно? Главное — не пошевелиться, удержать эту спасительную позу… может — она единственная, остальные гибельны? Я стою. Слезы счастья — которые поначалу вырвались, как слезы ужаса, едко пощипывая, текут по щекам.
— Всё! — понимаю я, и с бледной, но уже победной улыбкой усаживаюсь за столом, и даже беру дрожащей рукой дребезжащую чашку. Словно и из ушей вылетели пробки — громкий радостный гул окружает меня.
— Ну ты, брат, испугал! — счастливо улыбается отец, и я чувствую, как я, чуть было не исчезнувший, люблю его.
Уже поднимается хохот: обычное будничное чаепитие превратилось после ухода мрачной гостьи в празднество, в карнавал.