Глупо думать, что звуки эпохи рождаются неталантливыми — или неискренними людьми — иначе бы они так сильно не врезались.
Мой самый близкий друг, ставший профессором филологии зарубежного университета, при нашей встрече у него крепко меня удивил. Поскольку мой друг лингвист-структуралист, я ожидал увидеть на его столе глянцевые труды западных философов и исследователей, ну — может быть — факсимильное издание какой-нибудь древнерусской рукописи. И как же я был потрясён, когда увидел на его столе потрёпанные книжонки знакомого и с детства ещё волнующего вида… Фадеев, Закруткин, роман «Плавучая станица», Павленко — «Счастье», Корнейчук — «Платон Кречет»!
Это было так же поразительно, как вдруг застать знаменитого герцога в его замке, разбавляющего портвейн пивом!
— И это ты… структуралист! — только выговорил я. — Неужели ностальгия настолько замучила?
— Ты не представляешь, что это такое! — тряся перед лицом растопыренной ладошкой, вскричал друг. — Какое наслаждение это — с точки зрения структурного анализа! Какие ходы, какие удивительные закономерности!
Я задумался… а ведь действительно… все мы стали нынче свободными и левыми — а разве не сжималось сердце тогда! Может быть, те схемы рассчитаны так, чтобы действовать наверняка, наповал, отметая всё прочее? Пожалуй, что так!
Разве не обрывалось твоё сердце, когда — помню как сейчас! — открылись пятна крови Павлика Морозова на листьях брусники?
Особенно действовало анонимное искусство — авторов его я не помню. А если искусство двигается среди людей даже без имени автора и без видимой официальной поддержки — значит, оно волнует массы — чем же иначе объяснить его ход?
Помню историю (автор, наверное, был, но забылся — история важнее) — о том, как истощённый мальчик застрял во время чистки в трубах возле пароходного котла. Специально ему не платили, сволочи, или платили гроши, чтобы он был истощённым и мог пролезать в любые трубы! Забыл сказать — но это, думаю, и так ясно, что дело происходит в капиталистической стране, и хозяин парохода толст, носит шляпу и курит сигару… этот уж, ясное дело, в трубу не полезет! И когда мальчика не удаётся вытащить из трубы к моменту отхода парохода, — толстяк отдаёт безжалостный приказ «Разжечь топку!» Потом матросы выгребли кучку костей и, сжимая челюсти, дали клятву отомстить… у кого тут не хлынут слёзы?
А история про связиста, который, будучи смертельно раненым, дополз до перебитого провода и умер, сжав его в зубах, обеспечив связь?
А история про безработного итальянца, который ночью и, конечно же, в бурю залез на крутую скалу над городом и всю ночь выбивал там кайлом какие-то буквы… И напрасно бесчинствовали полицейские и капиталисты, увидев днём эту надпись — забраться на эту скалу им, толстякам, было не по силам! А наш герой лежал в своей убогой каморке, умирая от полученной ночью простуды, и время от времени просил друзей немного приподнять его, чтобы увидеть за окном на скале огромную, гордую надпись — СТАЛИН. Он умер, но улыбка счастья была на его лице…
Что может действовать сильнее? Это я и высказал своему другу.
— Правильно! — воскликнул он, и улыбка счастья появилась у него на лице. — А почему так сильно действует… какая закономерность?
— Все герои умирают!
— Правильно!
— Ясно… А другого способа воздействия, кроме смерти… но такого же сильного… нет?
— Ясно, нет! На этом всё и держится! — воскликнул друг.
Да, весь эффект был замешан на крови… такое время? А сейчас… да и сейчас многие авторы, так и не нащупав другой, не сталинской этики — убивают своих героев пачками — чтобы читатель, тупица, содрогнулся!
Однако — стихи и песни менялись… особенно всё перевернулось, когда я поступил в институт — обрушилось на меня совсем иное… То ли — изменилось место, то ли — менялось время? Просто, в этом месте время начало изменяться раньше.
Мчась с лихими ребятами в кузове грузовика по Карелии, как сладостно было орать лихую — и главное, официально не разрешённую песню:
Это был взрыв, взлёт саранчи, которая, как известно, взлетает очень редко, при каком-то исключительном стечении многих обстоятельств… счастье, полёт!
Но было ли это ощущение полёта, если бы мы десятилетия до этого не ползали? Не знаю. Но такого ликования больше не было никогда!
Ведь как мы жили до того? Мы были не просто слушателями — мы были соавторами прошедших лет. Помню — мы идём с нашим вождём Юрой Петровым в толпе демонстрантов и поём — вместе со всеми — но своё — чуть заметно переглядываясь, понижая голос, чтобы слышали только мы:
Это казалось нам действием, риском, самостоятельным творчеством!
Вот — на такие вещи, которые казались нам раньше отчаянными, уходило наше волнение, наша смелость, наша молодая любовь.
Какими мы вышли из этого? Не скажу, чтобы негодяями… Но, помню, в школе я был очень удивлён, когда узнал, что в суде бывает ещё и адвокат… странно и дико: если человек преступник — зачем его защищать?
Помню, как был я потрясён и убит, когда однажды, вернувшись поздно с матерью из гостей, отец присел в темноте на мою кровать — и я вдруг почувствовал, что от него пахнет вином… Это показалось мне крушением всего… отец, отец! Я не смог даже выговорить «Спокойной ночи», и отец с обидой ушёл.
Многое, к чему мы потом привыкли, казалось тогда нетерпимым и невозможным. А многое, от чего мы теперь содрогаемся, звенело в песнях…
4. Одежды
И одежды наши, ясное дело, создавались эпохой.
Первый свой наряд я, естественно, не помню. Видел один из первых своих нарядов на фото — я сижу во всём бело-кружевном на столе, подвернув пухленькую ножку к фотографу — на подошве чётко вдавлена цифра 15. Взгляд задумчивый, но решительный, тяжёлый. Глаза косят.
Сижу я на том самом столе, на котором, говорят, меня впервые развернули, принеся из роддома.
Обидно, наверно, когда тебя в последний раз кладут на тот же самый стол, на который клали в первый. Что же тогда наша жизнь?
Потом является из тьмы другой мой наряд — уже отмеченный восхищением окружающих… Красные