что, за что? Кому она сделала плохое?
На двадцать девятом году жизни Настя впервые узнала, что порой очень нелегко делать и хорошее..
18.
За окном еще было сине. Побулькивал на плитке чайник. Настя что-то шила за столом, проворно взмахивая иглой: электрическая лампочка была закрыта с одной стороны газетой.
Федор Андреевич встал, оделся.
— Доброе утро, — улыбнулась Настя. — Гулять идете?
Посмотрев на ходики, она отложила шитье, быстро поднялась.
— Ого, пора уже Анку будить!
Корнеев вышел. С трехмесячным опозданием вспомнив наставления курортных врачей, он гулял теперь по утрам, до завтрака, и вечером, перед сном. Врачи уверяли, что такие прогулки целебно действуют на нервную систему. Федор Андреевич не знал, что его хождения по двору стали предметом разговоров и шуток: соседки спрашивали у Насти — чего это жилец все ходит и ходит, тронулся, что ли, как жена бросила? Настя, не передавая, конечно, Корнееву этих разговоров, сердилась. Чудные люди: начни он пить, никто бы не удивился — горе у человека, вот, дескать, и пьет! — а то, что он, никому не мешая, ходит, удивляет всех.
На окрепших ветках яблонек и кленов, наполовину утонувших в снегу, лежал крупный сухой иней. Прижились девять деревцев, десятое поздней осенью начисто изглодала чья-то коза, о чем Анка огорченно доложила Федору Андреевичу в первый же день его приезда. Весной нужно будет подсадить…
Поеживаясь в своей выношенной шинели, Корнеев возвращался домой. Утро было морозное, ясное, на голубые снега ложились розовые отсветы запоздавшего солнца. Тягуче звенела под ногами дорога.
У ворот Федор Андреевич едва не столкнулся с Полей. В новом котиковом пальто и такой же шапочке она шла под руку с Поляковым.
Федор Андреевич отвернулся, прошел в калитку.
— Вы нынче что-то долго, — встретила Настя Федора Андреевича. — Замерзли? Садитесь, пейте чай да будем обновку мерить.
Корнеев удивленно посмотрел на Настю: она подняла с колен свое шитье — что-то вроде ватной жилетки.
— Станете под шинель надевать — и тепло будет. Я подошью, чтоб каждый раз не снимать.
— «Спасибо!» — написал Федор Андреевич, тронутый заботой.
— Ну, что там, не велик труд, — просто сказала Настя, и голос ее дрогнул. — За Анку вам спасибо!
Нехитрая Настина выдумка выручила Федора Андреевича в эту студеную зиму. Корнеев больше не мерз, чаще гулял. Приходя в себя словно после летаргического сна, он с возрастающим интересом присматривался к окружающему. Снова, как до войны, нарядные витрины магазинов были заполнены, в булочных стояли вкусные запахи теплого хлеба и сдобы. Люди повеселели, газеты сообщали о строительстве новых заводов, успешном восстановлении разрушенных городов и сел, ярко пестрели афиши кино и театров. Каждый раз теперь, получая на почте пенсию, Федор Андреевич с удовольствием заходил в людный гастроном и покупал Анке конфет.
— Балуете вы ее, Федор Андреевич, — несердито и благодарно выговаривала Настя.
Жилось Насте теперь значительно легче: она неплохо зарабатывала, Корнеев вносил свой пай, а деньги приобретали все больший вес. Лучше стало с продуктами, не хватало пока только на одежду. Одета была одна Анка, Настя же по-прежнему ходила в своем поношенном пальто и подшитых валенках. Став снова наблюдательным, Федор Андреевич подумывал о том, что первый же его приработок, который рано или поздно подвернется, нужно будет израсходовать на покупку пальто для Насти. Ему и в голову не приходило, что такой подарок будет неудобен или, больше того, что Настя попросту может не принять его, — порой и благодарность бывает неосмотрительной.
Как-то вечером Федор Андреевич прочитал заметку о сепаратной денежной реформе в Западной Германии, вспомнил декабрьские дни прошлого года. Тогда ему особенно было плохо, он почти никуда не выходил, ничего не замечал и не слышал, денежная реформа прошла как-то мимо него. Только спустя несколько дней после реформы Корнеев обнаружил у себя пятьдесят рублей прежними денежными знаками, они так и остались у него на память — красная тридцатирублевка и две широкие десятки.
Улыбаясь, Федор Андреевич, написал в блокноте:
— «Настя, вы от денежной реформы не пострадали?»
— Рабочий человек от такой реформы не пострадает, — придержав в руке иголку, скупо улыбнулась Настя. — Только спасибо скажет. Да у меня, сказать, в этот день один рубль и был, и тот занятой!.. Реформа-то по таким ударила, у кого шальные деньги были! — не удержалась Настя и тут же, словно спохватившись, сурово поджала губы.
Корнеев понял, что она говорит о Полине, с возросшим интересом спросил:
— «Что было?»
Досадуя уже на самое себя, Настя нахмурилась, низко склонилась над шитьем.
— «Расскажите», — настаивал Федор Андреевич.
Настя помедлила, прямо посмотрела на него.
— Не надо, наверно, об этом?
— «Говорите, — поспешно написал Федор Андреевич. — Мне нужно знать».
— Знать как раз, может, и не надо, чего себя опять расстраивать? — Настя помолчала, задумчиво добавила: — Хотя, как сказать…
Подойдя к занавеске и убедившись, что Анка спит, Настя вернулась к столу, заговорила возмущенно.
— Вам-то тогда не до этого было, вы не видели, а ведь у нас все на глазах творилось. За день до реформы она с этим своим дружком раз десять домой прибегала, машину гоняли — все продукты тащили.
— «Зачем?»
— Ну, как зачем? Скупили, что там в буфете либо еще где было, а потом назад сдали — вот и спасли денежки, рубль на рубль сменили, а то, гляди, и побольше! Развернулись!
— «Я замечал, да все сомневался», — оправдываясь, написал Корнеев. Уши у него горели.
— Ну, где вам было заметить! — убежденно сказала Настя. — Когда человек любит, он плохого не заметит — верит. Да ведь и то сказать, ловкая она, скрытная, где уж вам углядеть было. У нее вон, говорят, на одной книжке двести с чем-то тысяч лежало.
Корнеев невольно улыбнулся — молва приумножает; Настя, заметив, что Федор Андреевич улыбается, засмеялась и сама.
— Про двести тысяч, конечно, врать не буду — говорят, так ведь говорить все можно. А вот что она не по средствам жила — это я сама видела.
Сумрачная тень лежала на напряженном лице Корнеева, но кривить душой Настя не могла.
— Разве она такой раньше была? Да я, бывало, не знай что для нее бы сделала — подружка! А потом, как ушла в буфет, — ну, скажи, подменили ее! Дружба, конечно, врозь. Что я для нее? — горько усмехнулась Настя. — Голь!.. А я и тут стерпела: не хочет дружить — ладно, не набиваюсь, ты себя-то не губи! Еще как она только первое платье справила, показать пришла, я ей в глаза сказала: «Ой, Поля, смотри, не зарывайся! Понимаю ведь я, что не с зарплаты ты это, я побольше твоего зарабатываю и то чуть прокормиться, шутка ли дело — война, горе народное!» — Настя передохнула, махнула рукой. — Куда там! Обиделась, меня же обругала… Может, и я тут в чем виновата — отступилась. Мне ее и сейчас жалко… Вот так нашу дружбу водой и разлило; когда, бывало, нужно какую там полсотню до получки перехватить, так сначала обегаешь всех, а потом уж к ней, от последней нужды только и идешь…
Корнеев сидел, опустив голову, сгорбившись. Насте стало жалко его.