и не заглянул? Хорош гусь!
— Кайся. Критика — основа нашего движения и роста, — назидательно говорит Юрий. Его карие, в припухших азиатских веках глаза полны смеха и тепла.
— Каюсь. — Я прижимаю руку к сердцу. — Расту.
Женский с картавинкой голос объявляет о прибытии поезда на Пензу. На перроне веселая толкучка; мы стоим у вагона. Юрий, обняв нас всех за плечи, негромко поет:
Покачиваясь в такт песни, мы поддерживаем:
На нас поглядывают, одни — с недоумением, другие — с улыбкой. Мне хочется сказать: милые вы мои люди! Не от вина мы запели, а оттого, что нам хорошо и немножко грустно, оттого, что жизнь все-таки прекрасна, что мы еще, черт побери, прочно стоим на ногах и не все песни спели!
— Встретимся, хлопцы? — растроганно спрашивает Юрий. — Будет съезд десятого «А»?
— Будет! Обязательно будет!
— Эх, начать бы все сначала! — тряхнув головой, вздыхает Серегин.
— Ну и что? — Юрий обводит нас взглядом. — И мы прожили бы так же. Разве не так?
— Так, Юра, — погрустнев, твердо говорит Шура. — Только так.
4.
Несколько дней спустя, сделав записи о встречах с Васиным, Шурой Храмковой и Серегиным, выезжаю в Куйбышев.
Сбавив ход, паровоз сдерживает своей квадратной железной спиной напор вагонов; позвякивая, они неторопливо вкатываются под скупо освещенные своды моста. Мелькает и скрывается контрольный пункт, под деревянным козырьком которого стоит бессонный часовой. Волга!
Спрыгиваю с верхней полки, выскакиваю в пустой коридор, поспешно кручу хромированную ручку — верхняя половина стекла поднимается, в увеличивающуюся щель врывается влажный запах реки, мелкая изморозь паровозного дыма. Внизу, сквозь сырые громады бетонных ферм, как черное масло, блестит вода. Посвечивая рубиновыми огоньками, уходит в разлив ночи самоходная баржа.
Не знаю, как у кого, а у меня вид Волги всегда вызывает чувство какого-то внутреннего подъема, когда все начинаешь мерить иной, необычной мерой. Сегодня Волга ночная — торжественная и таинственная, и, должно быть, поэтому на ум идут мысли о скоротечности жизни и ее вечности одновременно. Черт возьми, отрешенно и беспечально думается над черной масляной водой, — не так ли пробегает и жизнь, как мост под колесами поезда? — вроде бы и длинный, вроде бы ему — ни конца, ни краю, ан оглянешься — и кончился он уже! Ну и что же?.. Не станет нас, придут иные поколения, иные люди, а Волга все так же будет катить свои воды, то золотясь под солнцем, то отливая ночной чернью, и кто-то иной, родственный нам по духу, так же заглядится на нее из окна вагона…
От бьющего в лицо ветра становится зябко, я с удовольствием возвращаюсь в теплый и сонный уют купе. После высоких мыслей особенно охотно думается о самом обычном. Например, о том, получил ли Костя Русаков мою телеграмму.
Я начинаю думать о Косте.
Появился он у нас в седьмом классе, первого сентября.
Заболтавшись во дворе, мы влетели в класс и плюхнулись на свои места, когда педагог раскрыл уже классный журнал.
— Кто у нас новенький? — тактично не заметив беспорядка, спросила Полина Ивановна.
— Я, — раздался позади уверенный незнакомый голос. — Русаков Константин.
Мы, как по команде, оглянулись.
Толстощекий белокурый парень стоял, положив на край парты левую руку, ни капельки не смущаясь под устремленными на него взглядами. В шестом классе — семиклассниками мы были первый день — никто из нас не придавал особого значения прическам; светлые густые волосы новенького были причесаны тщательно и не просто: сначала вверх, потом тяжелой густой прядью вниз, на лоб. Голубые его глаза смотрели спокойно, открыто, а манера держать голову не только прямо, а даже чуть приподняв ее, придавала Русакову Константину вид самоуверенный.
— Ломака, — довольно внятно объявил Валька Кочин.
— Откуда ты к нам приехал? — продолжала расспрашивать Полина Ивановна.
— Из Калуги. — Русаков тряхнул головой, поправляя волосы, и само по себе безобидное движение окончательно утвердило нас в мнении, что он зазнайка. Нас, мальчишек, задело, должно быть, и то, что девчонки глядели на новенького во все глаза, вот ведь дурехи! Ничего, спесь с этого калужанина мы собьем!
В четырнадцать лет люди выносят свои суждения мгновенно и, как правило, ошибочные. Ошиблись относительно новенького и мы. Парнем он оказался неплохим, самоуверен был не больше, чем каждый из нас, а что касается его манеры, так он просто привык отвечать четко и коротко. Ко всему этому, не в пример большинству из нас, он оказался большим аккуратистом. Кончив писать, обязательно протирал перышко, учебники у него всегда были обернуты чистой бумагой. Ну что ж, у каждого человека своя слабость, великодушно решили мы. Немного позже, когда выяснилось, что отец Кости тяжело болеет и семья живет трудно, мы и вовсе отнеслись к нашему новому товарищу с участием.
Двадцать лет — срок долгий. Я отчетливо вижу Костю Русакова семиклассником и совершенно не могу представить его сорокалетним, в сущности уже немолодым человеком. Какой ты, Костя? — спрашиваю я под убаюкивающий перестук колес.
…Костя встречает меня у вагона.
Узнаю его сразу, хотя изменился он так же, как все мы, а может быть, и побольше. Лицо утратило не только былую свежесть, но и округлость, когда-то голубые глаза кажутся сейчас серыми; большие, внимательные, они смотрят спокойно и умудренно, как смотрят глаза людей, вдоволь повидавших и худого и доброго. Прежними у Кости остались только волосы: нисколько не поредевшие, они все так же фасонно зачесаны вверх и оттуда падают на широкий лоб тяжелой льняной прядью. Утренний ветерок, посвистывающий на перроне, легонько шевелит эту прядь — Костя в плаще, с непокрытой головой.
— Здорово, брат, здорово!
Товарищи из местного отделения Союза писателей заказали для меня номер в гостинице — Костя пропускает известие мимо ушей.
— Милое дело! — отобрав чемодан, говорит он; это его любимая присказка, в зависимости от тона и обстоятельств в каждом отдельном случае имеющая свое значение. Сейчас, в переводе на наш забытый мальчишеский язык, она звучит как вопрос: «А фигу не хочешь?..»
В просторной двухкомнатной квартире никого нет, Костя объясняет:
— Тамара в командировке, дочка у бабушки. Так что в твоем распоряжении любая комната.
— А кто у тебя жена?
— Судья. Не семья, а конвейер. Жена судит, потом осужденные попадают на исправление к мужу.